Что касается Столыпина, воспетого Лермонтовым в шуточной поэме “Монго” под этой кличкой, неизвестно по какому случаю данной ему поэтом, то, по отзыву одного из современников, он славился баснословною красотою и благородством.

С детства Столыпина, приходившегося Лермонтову двоюродным дядей, но по равенству лет считавшегося его двоюродным братом, соединяла с поэтом тесная дружба, сохранившаяся ненарушимой до смерти. Близко знавший душу своего друга, Столыпин всегда защищал его от нападок многочисленных врагов. Два раза сопровождал он его на Кавказ, как бы охраняя горячую, увлекающуюся натуру его от опасных в его положении выходок, а когда он умер, Столыпин же закрыл ему глаза.

Лермонтов был в это время также очень близок с товарищем по школе Константином Булгаковым, офицером Преображенского и затем Московского полка. В конце 30-х и начале 40-х годов много рассказывали о его не лишенных остроумия отчаянных проказах, доставивших ему особую милость великого князя Михаила Павловича, отечески его журившего и сажавшего под арест и на гауптвахту. Лермонтов любил “хороводиться” с этим Костькой Булгаковым, как называли его товарищи, когда у него являлась фантазия учинить шалость, выпить или покутить на славу, – и вслед за своим собутыльником и сам то и дело был сажаем на гауптвахту: то за несвоевременное возвращение из Петербурга, то за разные шалости и отступления от дисциплины и формы. Однажды он явился на развод с маленькою, чуть ли не детскою игрушечною саблею, несмотря на присутствие великого князя Михаила Павловича, который тут же дал поиграть ею маленьким великим князьям, Николаю и Михаилу Николаевичам, приведенным посмотреть на развод, а Лермонтова приказал выдержать на гауптвахте. После этого Лермонтов завел себе саблю больших размеров, которая, при его малом росте, казалась еще громаднее и, стуча о камень или мостовую, производила ужасный шум, что было не в обычае у благовоспитанных гвардейских кавалеристов, носивших оружие свое с большою осторожностью, не позволяя ему греметь. За эту несоразмерную саблю Лермонтов опять-таки попал на гауптвахту. Точно так же великий князь Михаил Павлович с бала, даваемого царскосельскими дамами офицерам лейб-гусарского и кирасирского полков, послал Лермонтова под арест за неформенное шитье на воротнике и обшлагах вицмундира. И не раз доставалось ему за то, что он свою форменную треугольную шляпу носил “с поля”, что преследовалось. Впрочем, арестованные жили на гауптвахтах весело. К ним приходили товарищи, устраивались пирушки, и лишь при появлении начальства бутылки и снадобья исчезали при помощи услужливых сторожей. Все это было причиною того, что начальство уже тогда не благоволило к Лермонтову, и он считался дурным фронтовым офицером.

Но полковая жизнь со всеми ее попойками и шалостями не исчерпывала всего времени Лермонтова и не могла вполне удовлетворить его самолюбие. Он жаждал успехов в большом свете, которые в его глазах казались тем привлекательнее, чем были для него недостижимее. Молодой, некрасивый гусарский корнет из бедного захудалого рода, он ничем не мог привлечь к себе внимания в гостиных и на балах. Положение, которое другие приобретали легко, без всяких нравственных преимуществ, Лермонтову приходилось завоевывать, борясь с большими трудностями. Его принимали лишь как танцора, благодаря связям бабушки. Сознание некрасивости больно уязвляло его душу. И вот, чтобы быть замеченным, чтобы им заинтересовались и заговорили о нем, он вознамерился сделаться героем дня, прослыв отчаянным и дерзким донжуаном. Жертвою этого шага он избрал свою кузину, к которой был некогда неравнодушен, Е. А. Сушкову.

Здесь мы имеем дело с эпизодом, представляющим, во всяком случае, темное пятно в жизни Лермонтова и свидетельствующим о всей той прискорбной испорченности, к какой привела юношу воспитавшая его среда и особенно те зачерствившие его сердце и ожесточившие его два года, которые он провел в юнкерской школе.

Эпизод этот, весьма обстоятельно и красноречиво рассказанный самим Лермонтовым в письме его к Сашеньке Верещагиной весною 1835 года, заключался в том, что, встретившись в Петербурге со своею кузиною, к которой он был пять лет тому назад неравнодушен, он начал снова ухаживать за нею, сумел покорить ее сердце, несмотря на то, что был моложе ее года на два – на три, и публично обращался с нею как с личностью, весьма к нему близкою, а потом вдруг публично покинул ее, стал с нею жесток и дерзок, насмешлив и холоден; начал ухаживать за другими и под секретом рассказывал им те стороны истории, которые представлялись в его пользу; а когда он решил, что надо порвать с нею в глазах света, то написал ей предостерегающее анонимное письмо, в котором выставил самого себя самым отчаянным донжуаном, погубившим уже не одну жертву, и так ловко отправил ей это письмо, что оно непременно должно было попасть в руки родным и произвести скандал.

Единственное, что хоть сколько-нибудь оправдывает Лермонтова во всей этой неблаговидной истории, это то, что Е. А. Сушкова до некоторой степени заслужила такое отношение к ней. Гордое и самолюбивое сердце Лермонтова было уже уязвлено воспоминаниями о том, как некогда она забавлялась с ним чисто кошачьими заигрываньями и безжалостно насмеялась над пятнадцатилетним влюбленным в нее мальчиком. Теперь ей было уже двадцать три года, родные вывозили ее на балы с очевидным намерением выдать замуж. Сама она в своих записках рассказывает о целом ряде своих обожателей в Москве. От любви к некоему Г. она даже захворала.

Осенью 1834 года она приехала из деревни в Петербург; немного погодя приехал из Москвы близкий друг Лермонтова Алексей Александрович Лопухин, за которого родные очень желали выдать Екатерину Александровну и к которому сердце девушки, по собственному ее рассказу, было полно страсти еще прежде. На балу, 4 декабря, она встретилась с Лермонтовым, только что произведенным в офицеры, и, несмотря на то, что любила другого и считала себя почти его невестою, она тотчас же начала вызывающе кокетничать и с поэтом. И вот 23 декабря 1834 года, то есть вскоре после встречи с нею, Лермонтов пишет уже Екатерине Александровне Лопухиной о ее брате: “Скажите, я заметил, что он как будто чувствует слабость к m-lle Catherine Souchkoff… Известно ли это вам?… Дяди барышни, кажется, желали бы очень поженить их! Да сохрани Господь!.. Эта женщина – летучая мышь, крылья коей зацепляются за все встреченное! Было время, когда она мне нравилась. Теперь она почти принуждает меня ухаживать за нею. Но не знаю, есть в ее манерах, в ее голосе что-то жесткое, отрывистое, отталкивающее. Стараясь ей понравиться, в то же время ощущаешь удовольствие скомпрометировать ее, запутавшуюся в собственные сети”… “Вы видите, – пишет он в другом письме, – что я мщу за слезы, которые пять лет тому назад заставляло проливать меня кокетство m-lle Сушковой. О! наши счеты еще не кончены! Она заставила страдать сердце ребенка, а я только мучаю самолюбие старой кокетки!”

В то же время Лермонтова побуждали в его интриге с Сушковой отношения ее к Алексею Лопухину. Лермонтова выводило из себя то обстоятельство, что друга его детства, с которым он до конца жизни оставался в самых задушевных отношениях, старается завлечь и, что называется, окрутить девушка, которая, по его мнению, ничего не могла принести ему, кроме несчастия. Вопрос, таким образом, шел о целой жизни друга, и Лермонтов начал свою интригу отчасти с благородною целью – открыть глаза другу и тем спасти его.

Как бы то ни было, но цель была достигнута: друга он вырвал из рук коварной кокетки, за себя отомстил и вместе с тем, путем скандала, заставил свет заметить его и заговорить о нем. Сама жертва всей этой истории рассказывает, как теперь им заинтересовался целый ряд лиц, и Саша Ж., и Лиза Б. Заинтересовались и другие мужчины и женщины. “Мне случалось слышать, – рассказывает Ростопчина, – признания нескольких из жертв Лермонтова, и я не могла удержаться от смеха, даже прямо в лицо, при виде слез моих подруг, не могла не смеяться над оригинальными и комическими развязками, которые он давал своим злодейским, донжуанским подвигам”…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: