Прежде Пошехонье было обширнее и совсем близко подкрадывалось к столице со стороны Талдома. Однако развитие сети железных и автомобильных дорог потеснило его (Пошехонье вообще чурается оживления наезженных трактов и больших рек) и ныне в своей заповедной самости оно сохранилось лишь внутри неправильной фигуры, очерченной железнодорожными путями вокруг Рыбинского водохранилища: западнее Ярославля и Вологды, севернее Калязина, восточнее Твери и Бологого, южнее Череповца. Внутри этой фигуры заключена обширная, переполненная водой верхневолжских притоков страна, захватывающая дикие, неосвоенные края четырех соседних областей - Ярославской, Тверской, Новгородской и Вологодской. Пошехонские реки суть: Мелеча, Молога, Шексна, Уломна, Кесьма, Волчина, Медведица, Ворожба, Сога, Согожа, Сить, Ламь. Городки: Бежецк, Устюжна, Рамешки, Кукобой, Буй и Кадуй, Красный Холм, Чебсара и, собственно, Пошехонье, уроженцам которого великий сатирик сослужил такую службу, что несмотря на все их ухищрения, удвоение названия города - Пошехонье-Володарск, слава о них, как о закосневших в своем пошехонье пошехонцах, осталась такая, что даже от нынешнего Пошехонского сыра до сих пор веет каким-то унынием... Селения: Комарицы, Любегощи, Косодавль, Слуды, Пленишник, Чирец, Большой Мох, Коротынь, Средние Чуди и Задние Чуди. Чуткое ухо непременно различит в упомянутых названиях болотистый звук непроходимой глущобы и полустертые слова позабытого языка веси, чудского племени, что тихо плодилось в комариной глуши во все времена исторических потрясений, покуда не было в плодовитости пересилено славянами. И точно так же при определенной тонкости слуха в уцелевших свидетельствах побывавших в Пошехонье людей легко расслышать имя столицы сего дремучейшего пространства. Салтыкову-Щедрину является оно в ночном кошмаре: "Видел во сне... Приехал будто бы я в Весьегонск и не знаю, куда бежать: в Устюжну или в Череповец".
Весьегонск.
"Унылый город" - однозначно констатирует проезжавший через Весьегонск после очередного пожара чиновник И. Суханов в частном дневнике. Издатель "Москвитянина" М. Погодин частностью не обошелся, вышла история. Он отправился в Весьегонск, чтоб осмотреть место на реке Сить, где князь владимирский Юрий дал сражение батыеву войску, в котором пал, не стяжав победы, чем судьба Руси была предопределена на ближайшие два столетия. Однако в Весьегонске никто ничего не знал ни о какой Сити. Погодин записал свой разговор с капитан-исправником. Получился диалог в духе Гоголя: "На что вам эту речку? - На ней происходило знаменитое сражение с татарами. - ...Воля ваша, я знаю свой уезд, как ладонь, и отвечаю головой, что Сити у нас нет". Капитан-исправник был точен, хотя и недалек: Сить протекала в ста километрах в соседнем уезде. Но когда Погодин эту историю рассказал друзьям в Москве, Гоголь натурально объявился: в рукописи "Мертвых душ", вычеркнув "Волоколамск", вписал "Весьегонск", как наиболее достоверный символ российского захолустья. Положительно, не было проезжего, который помянул бы каким-нибудь добрым словом родину моих предков!
После всего сказанного это вроде бы неудивительно. Но объяснюсь. Второй раз в Весьегонск стронуло меня письмо величайшего знатока всей пошехонской и, в особенности, весьегонской старины Бориса Федоровича Купцова. Он сообщал, что в руки ему попали записки весьегонского агронома П.А. Сиверцева, в которых, в частности, рассказано, как он, Сиверцев, будучи еще очень молодым человеком, с моим прадедом, тоже молодым, устроили первый в городе каток на Мологе и катались на коньках с барышнями, собрав вокруг толпу народа, как на ярмарочное водосвятие... Представив легкость скольжения по речному льду, искристый снег, запах мороза, смех молодежи, светящийся в зимних сумерках транспарант с изображенной на нем Масленицей в санях, запряженных огнедышащими медведями, я вновь ощутил надежду, что, может быть, хоть через это свидетельство загляну за мрачную ширму Пошехонья - ибо продолжал пребывать в уверенности, что переводчики "Божественной комедии" не появляются из ничего, из пустоты, и даже хуже, чем из пустоты - из тьмы, переполненной сдавленным страданием, торжествующей пошлостью и "повседневным ужасом". По приезде выяснилось, что Борис Федорович записки Сиверцева привел в порядок и собственноручно переписал в толстую, большого формата... Нет, тетрадью это, пожалуй, уже нельзя было назвать. Скорее в книгу, собственноручно им в единственном экземпляре сотворенную книгу, пролистнув которую, я со смешанным чувством удивления и мальчишеского восторга заметил внутри также вот от руки вычерченные схемы и карты. С легкомыслием москвича, привыкшего в обиходе к компьютеру и разного рода копировальной технике, я попросил эту тетрадь часа на два, чтобы сделать копию. Принимая "записки" из рук Купцова, я ощутил, с какой неохотой расстается он с ними. "Творец единственного в своем роде произведения не может внутренне не противиться тиражированию своего детища", - подумал я. Я полагал, что знаю цену единственным экземплярам книг, к тому же рукописных. Я еще не знал, что Купцов, почти не зная меня, отдал в мои руки сокровище - ведь я не читал "записок". И, по совести сказать, не ждал от них слишком многого, полагая, что в лучшем случае окажутся они дневником умного и наблюдательного человека, переполненным, как и всякий дневник, бесчисленными подробностями, под которыми погребены два-три факта действительно любопытных. Поэтому задача виделась мне в чисто техническом аспекте: отксерить 80 разворотов рукописной книги и спокойненько выбрать из нее все, что нужно. Но ведь - Пошехонье. Сделать ксерокопию в Весьегонске оказалось решительно невозможно. Я побывал в приемной главы администрации, в отделе культуры, в земельном отделе и даже в пожарной части. Единственный еле живой ксерокс я отыскал именно там, но - злой рок! - он был слишком мал, чтобы копировать страницы большего, нежели стандартного, формата.
Тогда-то и случилось самое страшное. Устав от беготни по городу, я зашел в ресторан, заказал себе ужин, в ожидании его раскрыл "записки" и стал читать. А потом достал свою тетрадь и стал писать. Писал, пока не устала рука и официанты не уставились на меня, как на сумасшедшего. Потому что это в Париже человек, пишущий в кафе, - заурядность. А в Весьегонске такой манере поведения надо еще найти объяснение. А объяснение было простое: я попал в западню. В руках у меня было сокровище, а унести его с собой я не мог иначе, как переписав всю эту тетрадь от начала до конца все 160 страниц. Потому что, раскрыв записки ученого агронома П.А. Сиверцева, я улетел в них с головой. Я, наконец, обрел то, что искал: тот поэтический контекст, в котором мог родиться и стать тем, кем он стал, мой прадед Николай Николаевич.