— Здравствуйте, — сказал тихий голос.

— Ну здравствуйте, здравствуйте, — ответил мастер, — пусть будет здравствуйте, но дело вот в чем: хоть я и призывал небытие, я к нему, оказывается, не вполне подготовлен, разрешите еще минуточку; чтоб уж приготовиться как следует быть.

— Погромче, пожалуйста, — сказал голос, — а то я не пойму, что вы говорите.

— Что тут понимать, просто миг слабости, последний приступ животной тоски пред тем, как очиститься от всего животного, погрузиться в холод, никто из смертных, полагаю, не избежал желания перед этим приостановиться, задержаться хоть на секунду здесь, в тепле, — вы-то наблюдали это триллионы триллионов раз.

— Нет, только два раза. Почему вы думаете, что триллион триллионов?

— Позвольте: вы ведь Смерть?

Тихий голос засмеялся:

— Какая Смерть, что вы. Я вас испугала? Не бойтесь, мы же старые знакомые.

— Я знаю этот смех, — сказал мастер. — Я слышал этот смех. Это не смех Смерти. Кто вы?

— Помните, я вам обещала приходить, когда Дук умрет, помните? Чтоб вам было с кем разговаривать. Мне сказали, что он умер.

— Умер, да.

— Ну я и пришла. Трудно мне: целый день шла. Но обещания нужно выполнять. Не люблю, когда не выполняют.

— Да вы кто?

Маленькая фигурка приблизилась к кровати, маленькая фигурка на костылях, с высоко поднятыми плечами.

— Не узнать? Ну вспомните: вы еще говорили, что Дук понимает больше меня. Это было в часовой мастерской. Я принесла Ансу записку от Белой Розы.

— Что за лики, — сказал мастер, — всплывают передо мной из черных пропастей? Анс… Белая Роза… кажется, были такие, кажется, я за что-то на них сердился. А ты ему от нее принесла голубую записку — ты уж не Ненни ли?

— Пожалуйста, — сказала фигурка, — пригласите меня сесть: устала. Как это люди ходят по целым дням? По ровному еще так-сяк, а по лестницам!

— Ненни? — переспросил мастер, глядя во все глаза.

Она осторожно села.

— Ох, кресло мягкое, прелесть! Вы не сердитесь, что я пришла?

— Нет, — сказал мастер. — Не сержусь.

— А вы что в постели, простудились?

— Неужели Ненни?

— Ну ничего, поправитесь… У вас все условия: тепло, сухо. Профессора, наверно, лечат… У нас сыро в подвале. По углам растут грибы. И окна у вас большие, и много — у нас одно, и маленькое.

— Грибы?

— Сырые такие. На ноги мои смотрите. Другим смотрят на лицо, а мне на ноги. Ничего в них нет интересного. — Она натянула юбку на колени.

— Еще был мальчик, — сказал мастер, — он где?

— Какой мальчик?

— Илль как будто — был?

— Илль был. Если бы вы спросили про других мальчиков, я бы не могла сказать, были или не были, сейчас уже трудно установить, все расплылось. А Илль был. Он хотел путешествовать и открыть материк и чтоб я его встречала и махала платком. И он бы мне привез подарки: бабочек и птиц. Да, он был. Его закопали в большую могилу вместе с другими мальчиками. И поставили железный крест. Один общий, конечно: на каждого отдельно — не напасешься.

— Но почему костыли? — сказал мастер. — Ты же бегала.

— Да, вы помните, — сказала Ненни с восторгом. — Как я бегала. А это, должно быть, вернулось из-за сырости в подвале. И что окно маленькое… Соседки говорят — надо почаще выходить дышать воздухом, но лестница у нас такая высокая, одиннадцать крутых ступенек…

— Ведь я мог успеть умереть — и не увидеть тебя. Зачем это мне перед концом, где она там запропастилась?..

— А сегодня вышла, потому что соседка услышала от кого-то и мне рассказала, что умер Дук.

— Что вы все про соседок? — спросил мастер. — Кто есть у тебя кроме соседок?

— Никого. Была мама. Но с тех пор как время пошло назад, очень, знаете, много людей умирает. Я думала о Дуке: мир его праху, вот уж кто был счастливец, так это он.

— У него были громадные преимущества перед людьми, — сказал мастер. Скромность и определенность требований к жизни.

— Все ему давали, что требовалось. И овсянку, и кости, и подстилку…

— Он не знал наших вечных метаний, вечных взрывов неразумных чувств…

— И тепло ему было, и гулять выводили…

— И умирая, он не знал, что умирает…

— Это все вас очень должно утешать, — сказала Ненни, — в вашей потере. Желала бы я прожить, как он.

— Ты хочешь есть, Ненни?

— Спасибо. Если можно, пожалуйста.

— Я накормлю тебя, накормлю.

И он позвал, силясь оторвать голову от подушки:

— Эй, кто там, сюда!

Но никто не отозвался. А ему это усилие не прошло даром. Пришлось долго хватать ртом воздух, пока дыхание вернулось.

— Ненни, — прошептал он тогда, — а ты знаешь, что это я сделал чтобы часы пошли назад?

Она пожала плечами.

— Это знают даже крохотные дети. Ребенка учат говорить «мама» и учат, что часы пустил назад мастер Григсгаген.

— Как же ты пришла, ведь ты меня проклинаешь?

— Я — нет. Я понимаю.

— Понимаешь — что?

— Все. Когда сидишь в подвале, научаешься понимать. Хотели опять быть сильным, ловким, бегать, а кому-то, само собой, пришлось за это заплатить — ну и правильно.

— Считаешь — правильно?

— Люди за все платят, так уж устроено. Кто-то чихнул, а кто-то за его чих головой расплачивается. Я пришла к выводу, что в этом мире платят даже за пустяки — а каково-то расхлебать кашу, которую вы заварили…

Одни платят, другие собирают плату, и те, кто собирает, тоже иногда становятся плательщиками — и тогда говорят, что восторжествовала справедливость. При таких порядках больше ли крови, меньше ли — умных людей смущать не должно.

Вы надеялись вернуть вашу молодость — какое вам дело, кто какую цену за это заплатит? Да если б я надеялась вернуть мои ноги!

— Ты бы о цене не думала?

— Ого! — сказала Ненни, глаза ее сверкнули, как у тигренка.

— Нехорошо.

— Что нехорошо?

— Жестоко.

— Что жестоко?

— Не думать о цене.

— А вы думали?

— Я думал. Я с этим не посчитался, правда. Но я думал.

— А я бы не стала. Вот еще, очень нужно.

— Ненни, это безнравственно.

— Пусть бы леса и горы потонули в крови, — сказала она и ударила о пол своим маленьким костылем, — только б я могла бегать, как раньше. Гонять ногой камушек. Играть в мячик.

— Ненни, что ты говоришь!

— Прыгать через веревочку! Танцевать! Разве существует слишком большая плата за это? Никакая плата не велика!

— Леса и горы! Кто тебя научил?

— Как кто? Сами пример подают, а когда лежат при смерти, говорят безнравственно. А плевала я на нравственность вашу.

— Мне остались минуты, — сказал мастер. — Не говори, пожалей меня.

— Я жалею. Мне вас жалко, что у вас все рухнуло. Я знаю, что это значит.

— Прости меня! — сказал он, зажмурившись.

И долго лежал с закрытыми глазами.

— Прости! — повторил. — Прости, что я искалечил и душу твою, и тело, и всю твою жизнь! И даже не в силах тебя накормить, и ты сидишь передо мной голодная.

Она не ответила.

Он открыл глаза, ее не было.

— Ушла. Подумала, что я умер. И страшно стало с мертвецом. Ушла на своим костылях в свой подвал.

Держась за сердце, он сел. Как он смог сесть — непонятно, но сел, и сидел, и не валился обратно на подушки.

— Ну-ка! — сказал он и спустил ноги с постели.

— Ну-ка! — и встал на пол этими расслабленными ногами, на которые было напялено две пары шерстяных чулок, чтобы согреть их хоть капельку.

— Детей нельзя! — сказал он. — Уж очень они мало погостили. И всего-то гостеванья — видеть нечего, а они только-только пришли по приглашению, разодетые во все новенькое. Нельзя никак.

— Нет уж, всемогущая, — сказал он в пространство, — вы не соблаговолили явиться, когда я к вам взывал, а теперь придется повременить.

— Черт их знает, куда они все позапихали, — бранился он, разыскивая свою одежду. — Распустились, дьяволы, спят либо удрали гулять, ужо дам им взбучку!

И чтоб светлей стало искать, смахнул со стола книгу, загораживающую ночник.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: