— Над полотном я сейчас не работаю! — бледнея от бешенства сказал Вася. — Некогда!

— Чем это вы так заняты!

— Борьбой с такими господами, как вы! Пока мы с вами не справимся, —ничем другим заниматься невозможно.

— А может быть, мы с вами справимся?

— Вряд ли! — сказал Вася. — Каши мало ели!

Повернулся и ушел, чувствуя, что Егоршин смотрит ему в спину ненавидящими глазами. Так они виделись в последний раз. И вот в Петрограде, в ЧК, в студеный январский день Вася увидел то, что когда-то делали в живописи Егоршин и его друзья. Но раньше они рисовали старательно, теперь малевали. Снарядный стакан был умело выписан на старой картине Егоршина; теперь с трудом можно было понять, что это нарисован стакан от снаряда. И любовь к трупам — это тоже Егоршин. Только они — эти ненавистники настоящего искусства — могли решиться на такое преступление. Только они!

Еще дважды Вася вызывал Осокина, но тот уперся, — знать не знает, ведать не ведает. Тогда Вася поехал в библиотеку и просидел там два дня, копаясь в журналах того времени, когда Егоршин устраивал свои скандальные выставки. Теперь сомнений больше не было. Замазывает картины для людей мистера Фишера Егоршин.

Поздно вечером Вася Свешников с журналами и рисунками пошел наверх к Феликсу Эдмундовичу. Дзержинский, в накинутой на плечи шинели, писал, наклонившись над столом.

— Вы что? — спросил он, продолжая писать.

Вася разложил на столе свои рисунки и рассказал все, что думал по поводу Осокина и полотен, уходящих за границу. Еще тогда, в Петрограде, реставратор вспомнил Егоршина. И это, конечно, верно. За эти дни Свешников проверил: Егоршин теперь живет в Москве у какого-то свободного художника Горбатенко. Он восстановил по памяти старые «работы» Егоршина. Что касается новых работ Егоршина и его компании, то товарищ Дзержинский сам их видел тогда на Гороховой.

— Да, видел, — усмехнувшись ответил Дзержинский.

Подумав, посоветовал:

— Если этот Горбатенко откроет вам дверь и впустит на фамилию Осокина, — значит, сомневаться не в чем. Произведите обыск. Вы сказали, что Горбатенко живет в пятом этаже?

— Да, в пятом.

— Видимо, мастерская. Там они, по всей вероятности, и работают на благо мистеру Фишеру. Обыск решит все сомнения. Идите.

Вася пошел к двери.

— А писать хочется? — издали спросил Дзержинский.

— Очень! — ответил Вася.

— Вот кончится это трудное время, — сказал Дзержинский, — пойдете дальше учиться. Будете писать... Ну, идите, идите...

Подышав в озябшие руки Свешников переложил маузер из кобуры в правый карман своей пегой куртки.

Сзади, в темноте, задевая карабином за кривые щербатые ступеньки, шел красногвардеец Назимов. Вася сердито зашипел: «Потише нельзя? » Внизу или наверху — в этой кромешной тьмище ничего нельзя было разобрать — с фырканьем и воплями метались коты, злые, голодные, осатаневшие. Один, сверкнув изумрудными глазами, пронесся у самых Васиных ног, другой с окаянным воплем прыгнул через пролет...

Миновали четвертый этаж, поднялись на пятый. В выбитые стекла хлестал сырой мартовский ветер. Здесь, что ли?

Назимов щелкнул новой зажигалкой; голубое пламя осветило крепкую дверь, табличку, как у врача.

СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК ГОРБАТЕНКО

— Свободный? — шепотом спросил Назимов. Что-то его удивило в этом слове на табличке. Очень удивило. Он даже пожал плечами.

Вася постучал раз, потом еще раз, крепче. За дверями кто-то выругался, подождал и спросил:

— Кого надо?

— Егоршина, от товарища...

Он помедлил — это было опасное мгновение: здесь, конечно, знают, что Осокин арестован. Прошло не два, не три дня.

— Откройте! — негромко попросил Василий. — Я... от Осокина.

Сказал и затаил дыхание.

Сзади у плеча посапывал Назимов — держал наготове карабин.

Загромыхали замки, звякнула цепочка, повернулся ключ. Вася шагнул вперед, за ним вплотную, дыша ему в ухо, протиснулся Назимов. Дело было сделано. Они, здешние свободные художники, знают Осокина.

— Я из ВЧК! — сказал Вася. — Спокойно! Руки вверх!

— Маргарита, обыск! — сильным голосом крикнул человек в глубину квартиры. — И не волнуйся, девочка! Это не налет!

Там, где-то за коридором, тотчас же с грохотом заперли двери; было слышно, как быстро, перебивая друг друга, говорят:

— Приподними и тогда опускай!

— Э, дура!

Вася с силой ударил сапогом в дверь, навалился, и дверь отворилась, вырвав шпингалетом древесину из косяка. Два человека — мужчина и женщина — пятились от Васи к стене. Он не посмотрел на них, оглядывая комнату, освещенную керосиновой лампой «молнией». Да, Дзержинский верно сказал, — это была студия со срезанной стеклянной крышей. Штук шесть мольбертов стояли в ряд, как солдаты, на подрамниках были натянуты холсты, те самые — Вася понял сразу, — те самые страшные, кощунственные холсты. Не останавливаясь на них взглядом, он успел только заметить, что везде валяются тюбики красок, палитры, везде в чашках отмокают кисти, и тут же неподалеку на столе, — награда за труд: пшеничный хлеб, кусок жареного мяса, водка в бутыли...

— Никак Василиса? — спросил чей-то очень знакомый голос.

Вася резко повернул голову и узнал Маргариту — она тоже училась тогда в Академии. В тот год Васю за девичий румянец, за тихий нрав, за то, что от соленого слова у него начинали дрожать ресницы, называли Василисой.

— И вы здесь? — грустно спросил Вася.

Полная, с высокими вразлет бровями, с черепаховым гребнем в черных волосах, Маргарита села на диван и закурила. За ее спиной появился Егоршин. Он был в меховой безрукавке, в низких сапогах, в шароварах. Попросив у того, кто открывал дверь, табакерку, он свернул папиросу.

— Да, мы здесь, — усмехнувшись сказал он. — Ничего не поделаешь... а ты что же? Окончательно сменил орало на меч?

Вася, молчал, отвернувшись к мольбертам. На одном, на самом ближнем, было то, что больше всего его беспокоило — не просто замазанная «продукция», а еще не совсем готовая, только начатая — «в стадии первичной обработки», как выразился потом про эту картину Егоршин. Конечно, это была та самая картина. Васе тотчас же вспомнился тихий, зимний вечер шестнадцатого года, и они вдвоем — он и профессор Лебедев — идут в Петрограде по Екатерининскому каналу к смутно чернеющему дворцу старого вельможи. Граф, по рассказам, очень стар, в России не живет, купил поместье на юге Франции — там и доживает свой век. Профессор Лебедев ведет любимого своего ученика во дворец, в галерею графа — взглянуть на картину, взглянуть хоть одним глазком. У Лебедева, как он выражается, «есть связи» среди дворцовой прислуги, — вот они и пропустят — посмотреть. И их пропускают. Бессмертное творение висит отдельно на чистой светлой стене: толстые ноги в полосатых чулках, грязный плащ, брюхо, перетянутое поясом, рука с перстнем и наглый, полный лакейского высокомерия, самоуверенный и в то же время ищущий взгляд... «Ты понимаешь, — вздрагивая от волнения, шепчет Васе Лебедев. — Понимаешь? Так художник изобразил своего мецената. так отомстил за унижения, за страдания — за все. Лакеем. Видишь? Барона — лакеем?! Ты понимаешь? »

Сзади переминается с ноги на ногу старый дворецкий: ему скучно и холодно в нежилых покоях графа. И смешон ему знаменитый профессор, который сунул четвертную только затем, чтобы постоять тут перед этим полотном.

А когда они возвращаются обратно, Лебедев, все еще волнуясь, говорит Васе:

— Дважды я писал этой старой скотине, умоляя дать картину на выставку, но он даже не ответил, не ответил мне, академику, вероятно потому, что он — голубая кровь, а я мужик. И никто не видит эту картину, ее знают только по каталогу. Как это подло и глупо, а?

И вот она, эта картина, здесь, в квартире Горбатенко...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: