- И вашу школу он так съел?
- Да. И я ничего с ним не могу сделать. Он провалился, как сквозь землю, вместе со своим учреждением. Нету ни учреждения, ни Кауфмана.
- Пожалуй, это не удивительно, - сказал Дзержинский.
- Но ведь кто-то же должен отвечать за эти безобразия! - воскликнула директорша. - Ведь я всюду пишу о Кауфмане, а его покрывают. Его просто скрывают от нас всех. Вы думаете, он съел одну только мою школу? Он бог знает сколько домов съел... И вот извольте теперь воспитывать детей после Кауфмана, когда даже полов нет в классах... В школе темень, грязь, ужас... А товарищ Кауфман разъезжает, наверное, в шикарном автомобиле, ему и горя мало...
- Кому же вы писали? - спросил Дзержинский.
- Всем, - ответила директорша, - и даже председателю ВЧК писала, Дзержинскому, но толку никакого. Полы мне все равно новые никто не делает...
- Так ведь для полов нужны доски, - сказал Дзержинский, - а где их сейчас возьмешь?..
- И даже телефон сорван, - не слушая, сказала директорша, - вы подумайте! Вот здесь висел телефон, а он его сорвал. Ну зачем ему телефон?
Дзержинский поднялся.
- Ну, до свидания, - сказал он, - авось как-нибудь вашему горю можно будет помочь. Но только, мне кажется, вы не правы насчет детей: нельзя их так распускать, даже если в школе все изломано.
В Чека он спросил о деле Кауфмана. Ему сказали, что дело это давнее, что Кауфман умер за день до ареста и что остальных хищников осудили.
Потом Дзержинский позвонил по телефону в Наркомпрос Луначарскому и рассказал о школе, в которой побывал.
- Надо им помочь, Анатолий Васильевич, - говорил он, - это ведь просто невыносимо. Я знаю, что вам трудно; давайте вместе, соединенными усилиями и Народный комиссариат просвещения и ВЧК - займемся этим делом. Идет?
И, прикрыв телефонную трубку ладонью, Дзержинский спросил у секретаря:
- У нас во дворе лежали доски, - есть они или их уже нет?
- Сегодня утром были, - сказал секретарь.
- Ну, так вот, - опять в трубку заговорил Дзержинский, - вы слушаете, Анатолий Васильевич? У нас нашлось немного досок, теперь вы поищите у себя, потом мы сложимся и осуществим это дело. Будьте здоровы.
На следующий день Луначарский заехал в школу.
- Здравствуйте, товарищ, - с порога сказал он. - Что у вас тут за несчастье с полами? Давайте поговорим... Мне вчера звонил Дзержинский. Он побывал у вас...
- Какой Дзержинский? - спросила директорша.
- Ка-к какой?
- У нас тут никого не было, - сказала директорша, но вдруг, взявшись пальцами за виски, тихо ахнула.
- Ну, вот видите, - сказал Луначарский, - а вы - какой Дзержинский! Рассказывайте, что у вас с полами?
ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТРОГРАДА В МОСКВУ
Секретарь молча вошел в кабинет к Дзержинскому и положил на стол телеграмму.
«В Петрограде убит Урицкий».
Дзержинский прочитал, потер лоб ладонью. Потом взглянул на секретаря. Секретарь хорошо знал это мгновенное выражение глаз Железного Феликса: детское, непонимающее. Это выражение появлялось в глазах Дзержинского тогда, когда совершалась какая-нибудь ужасная, непоправимая подлость, непонятная его чистому уму.
Зазвонил телефон.
Дзержинский взял трубку.
— Да, Владимир Ильич. Хорошо, Владимир Ильич.
Повесил трубку и сказал секретарю:
— Еду в Петроград.
В Петрограде в Смольном ему дали вторую телеграмму.
Он долго читал ее, не веря своим глазам; ему казалось, что он сошел с ума, что это дикий, страшный сон.
В Москве тремя выстрелами тяжко — может быть, смертельно — ранен Ленин.
Ленин при смерти.
В Ленина стреляли.
Вчера он слышал голос Ленина, а позавчера Ленин, весело посмеиваясь глазами, говорил с ним вот так, совсем близко...
Еще и еще раз он перечитал телеграмму. Потом спросил:
— Когда идет поезд в Москву?
И, не дослушав ответа, пошел на вокзал. Ему говорили о специальном вагоне, он не слушал. За его спиной была солдатская котомка, фуражку он низко надвинул на глаза. Он шел в расстегнутой шинели, в больших, со сбитыми каблуками болотных сапогах. И никто не видел, какое выражение было в его глазах — там, под низко надвинутым козырьком фуражки: может быть, опять детское выражение непонимания.
В Ленина? Стрелять в Ленина?
Так он пришел на вокзал.
Это был вокзал тех лет — грязный, закоптелый, проплеванный.
Медленно, вместе с толпой он вышел на перрон, добрался до какого-то стоявшего на дальних путях состава.
И стал спрашивать, когда этот состав доберется до Москвы. Выяснилось, что к утру.
Состав был смешанный — и пассажирские вагоны, и товарные, и даже угольная платформа. Все было занято. На крышах лежали вплотную, тело к телу. В тамбурах, на тормозных площадках, на буферах стояли люди.
Люди облепили даже паровоз. Это был «скорый» поезд.
Раз и другой Дзержинский прошел вдоль поезда, — нигде не было места. Потом сказал бородатому красноармейцу:
— Подвинься, товарищ.
Бородатый уступил Дзержинскому часть ступеньки. Потом они вместе перешли на буфер.
О чем думал Дзержинский в эту звездную, холодную августовскую ночь?
Может быть, вспоминал о том, как много лет назад ехал на извозчике с Лениным и с Надеждой Константиновной, как беспокоился Ленин, что Дзержинскому неудобно сидеть на облучке, и какие у Ленина были веселые и милые глаза, когда он говорил:
— Да вы держитесь. Разве можно так? Или давайте все слезем и пойдем пешком. А?
Может быть, он вспомнил тюрьмы, в которых провел одиннадцать лет. Александровский пересыльный централ? Орловскую каторжную тюрьму? Тюрьму в Ковно? Ссылку в Сибирь?
Или думал о том, что он, Дзержинский, председатель ЧК, что его долг — охранять жизнь вождей и что самый великий вождь мира, быть может, умирает сейчас, в эти минуты?
Или думал о честном слове врага?
О том, как отпущенный под честное слово генерал Краснов бежал на Дон и долго заливал землю кровью людей. А ведь дал честное слово никогда не поднимать оружия против власти Советов...
Или монархист Пуришкевич и его честное слово?
Или члены Центрального комитета кадетской партии Давыдов и Кишкин? Они тоже давали честное слово порядочных людей.
Может быть, он вспоминал слова Ленина в ту ночь, когда у Смольного горели костры и на ступеньках стояли пулеметы.
В ту ночь, когда он, Дзержинский, был назначен председателем ВЧК.
— Немедленно приступайте к работе, — сказал Ленин на прощанье. — Я не верю их честному слову и не поверю никогда.
В ту ночь Дзержинский вышел из Смольного и оглянулся — поискал глазами окно комнаты, в которой остался Ленин. Ленин у телефона.
— Я не верю их честному слову, — сказал Ленин, — и не поверю никогда.
Быть может, он представлял себе Ленина: его лицо, его манеру говорить, его глаза. Как они виделись в последний раз? О чем говорил тогда Ленин? Кажется, это был не длинный разговор. Точный, ясный и простой, как всегда.
Никто не знал, о чем думал Дзержинский в эту августовскую ночь. В Москву он приехал еще более похудевший, с крепко сжатыми губами, с резкой морщинкой на лбу.
Вошел к Ленину и стал у двери.
Ленин был без сознания.
Дзержинский постоял у двери, сунув ладони за ременной пояс, недолго, минут пять. Потом вышел и спрятался за угол дома. Теперь он задыхался, будто кто-то взял за горло. Он тряхнул головой, стиснул зубы, прислонился спиной к стене дома.
Потом из глаз его выкатились две слезы. Только сейчас он понял, что плакал. Но ему не стало легче. Пожалуй, стало тяжелей.
Он вышел из-за дома и быстро пошел к воротам Кремля. Навстречу, с палкой, в широкополой шляпе, шел Горький. Они молча поздоровались.