Лишь недавно перечитывала, к аспирантским экзаменам. Но хорошо известно: совсем иначе звучат те же самые строки, когда их проглатываешь для экзамена и когда они -- сама судьба твоя. Взяла наугад.

"Во всех европейских государствах подобные меры и законы против евреев существовали только в мрачную эпоху средних веков, инквизиции, сожжения еретиков и прелестей... В Европе евреи давно получили полное равноправие и все более сливаются с тем народом, среди которого живут..

" - Ну, как, Мария Васильевна?"...Помимо притеснения и угнетения евреев, всего более вредно стремление разжечь национализм, обособить одну из национальностей в государстве от другой..."

Всякие "наци" могут прицелитьс я в нее, Полинку. Могут даже убить ее, как убили родных. Но кто позволит стрелять в Ленина? Бред!.. Курту простительна подозрительность. Кем он был? Обжегшись на молоке, дует на воду. Но как Мария Васильевна этого не может понять? Так озлобиться!

Ведь намекает. . . Бог знает на кого только намекает! Полина открыла томик Сталина -- вот ведь черным по белому:

"Антисемитизм, как крайняя форма расового шовинизма, является наиболее опасным пережитком каннибализма... Антисемитизм опасен для трудящихся, как ложная тропинка, сбивающая их с правильного пути и приводящая их в джунгли. Поэтому коммунисты, как последовательные интернационалисты, не могут не быть последовательными и заклятыми врагами антисемитизма..

. "Какое счастье, что есть на свете Сталин!.." Полина бежала вскачь в университет и, возбужденная, щеки раскраснелись, бросила в ответ знакомому, который спросил ее печально: "Как дела?"

-Утвердят, собаки! Никуда не денутся...

И действительно, утвердили. Четыре месяца Полину промытарили без хлебных карточек, без стипендии, без возможности устроиться на работу, и однажды, перед Новым годом, ее вызвали по телефону из библиотеки.

- Утвердили! -- хором сообщили ей встретившиеся во дворе химики.

- Утвердили! -- кричали ей почти изо всех дверей, мимо которых она бежала в лабораторию.

- Утвердили, да? - горячим шепотом спросила она Марию Васильевну, которая сутулилась, спиной к ней, за своим рабочим столом... - Утвердили! жарко повторила она на ухо обнявшей ее и всплакнувшей Марии Васильевне, и это звучало в ее голосе не только личным торжеством. - Мария Васильевна, милая, утвердили! Утвердили!..

Мария Васильевна плакала, уткнувшись в прожженный халат Полины, плакала беззвучно, все горше, все безнадежнее. Чем жарче Полина успокаивала ее, тем она судорожнее рыдала...

Вечером в лаборатории сдвинули столы, техническая лаборантка не пожалела спирта из своих запасов, и впервые в истории Московского университета аспиранты-химики отбивали чечетку на лабораторных столах, а прижавшиеся к стенам монументальная Скворцова-Степанова и другие степенные люди пели, ударяя в ладоши, в такт все убыстрявшейся чечетке:

"Полинка -- калинка моя

В саду ягода малинка моя..."

Глава четвертая

Я увидел Полинку на студенческой вечеринке у моего друга детства, физика.

Физик был ярым выдумщиком, и вечера у него проходили весело. Он жил на Бронной, возле Государственного еврейского театра, в который выпроваживал в такие вечера всех тетушек, чтоб, как он острил, евреи не стесняли русское студенчество.

Гостям тут скучать не давали. В тот день каждого, кто появлялся в дверях, огорошивали требованием немедля, не задумываясь, продекламировать три стихотворные строки. Чем в эту минуту живешь, то и выдай.

Звякнул звонок, и физик вскочил с нервной веселостью.

Боком, застенчиво, вошла высокая светловолосая девушка отчаянной худобы и, несмотря на худобу, осанисто-статная, в легком, не по сезону, истертом на локтях пальто, и ее -" точно мешком по голове.

- Стихи! Три строки -

Она вздрогнула, прикусила влажную губу и прочитала первое, что пришло на ум

Видал ль быстрый ты поток?

Брега его цветут, тогда как дно

Всегда глубоко, хладно и темно...

Появился еще гость, поднялась новая кутерьма, а Полинка забилась в угол дивана, сбросив прохудившиеся туфли и подобрав ноги, замкнулась, тихая, застеснявшаяся. Я то и дело косил глаза на ее белое, пронзительно доброе лицо. И печальное. Даже улыбалась Полинка с какой-то печальной веселостью, видно, и в самом деле, как ни цвели с холода ее запалые щеки, что-то жило в ней горестное.

Я вызвался ее провожать, и Полинка отнеслась ко мне с поразительным, почти детским доверием. Думаю, обязан этим своему морскому кителю. Ничему более. С морским кителем связывалось у Полинки представление о человеческой надежности.

Мы кружили с Полинкой по старым арбатским переулкам. Я с энтузиазмом рассказывал о молении Даниила Заточника, о Коловрате Евпатии и Евпраксии, верной женке, которая кинулась с колокольни (я написал о них курсовую работу и потому считал себя самым крупным, после академика Гудзия, специалистом по древнерусской литературе): посередине Смоленской площади декламировал Есенина и пел дурным голосом песню английских матросов, которую слышал в Мурманском порту; какая-то старуха с кошелкой, протащившаяся мимо, бросила хриплым голосом:

-- Смотри, как девчоночке голову задуряет! А она рот раскрыла, дура, и слухает.

Я так смутился, что Полинка засмеялась и взяла меня под руку.

На следующий вечер мне было разрешено посидеть на табурете в узком проходе между Полиной и Марией Васильевной, мешая и той и другой. Я мужественно скрывал, что меня воротит от адской вони химической лаборатории, до тех пор, пока Полина, взглянув на часы, не воскликнула:

- Боже, вы опоздали на метро!

- Теперь уж все равно! - радостно воскликнул я и посидел еще немножко, а потом шел пешком через весь город, от Манежа до "Шарикоподшипника", размахивая руками, как на строевой, и горланя во весь голос:

- ... И Москва улыбается нам! И окоченелые, в овчинных шубах, сторожа у дверей магазинов глядели вслед понимающе:

"Во наклюкался -то!"

...Как-то я привел Полинку на филологический факультет послушать очень талантливого и любимого нашим курсом доцента Пинского, которого прорабатывали на всех собраниях и о котором говорили, что его за дерзость мысли скоро посадят, что в точности и исполнилось.

Наш факультет в Те годы напоминал телегу, которая тряслась по камням. ПостановлениеЗощенко и Ахматовой.

О Шостаковиче и Мурадели*

Поэт позднее напишет об этом: "Товарищ Жданов, сидя у рояля, уроки Шостаковичу дает..."

Но мы еще не приблизились даже к такому пониманию происходящего. Мы искали мудрости. Вначале с восторгом, затем настороженно.

Насторожила нас сессия ВАСХНИЛ, которая только что пронеслась, как буран над крышей, прогрохотавший сорванными железными листами. Разногласия ученых-биологов были жутко темны. Однако никогда еще истина не оказалась столь быстро ясна: в печати и по радио объявили о свободной дискуссии, а в самом конце ее Трофим Лысенко поведал с иронической усмешкой, что его доклад, из-за которого разгорелся сыр-бор, заранее согласован. И не с кем-нибудь. С самим. Значит, это была не дискуссия, а ловушка...

Академик Николай Каллиникович Гудзий сказал брезгливо: "Трофим загодя нацепил на своих оппонентов дурацкий колпак с бубенчиком. Чтобы все знали, в кого плевать. Без промаха. Вот каналья! "

Лысенковская ловушка была первой ловушкой, в которую наше поколение не попалось.

"Облысенивание науки",- говорили в университете с отвращением. Полина спросила как-то:

- Неужели и у вас. гуманитариев, возможна такая низость?

О святая простота, Полинка!.. Мы бродили по зимней Москве, и наши объяснения напоминали научный диспут, из которого мы

выныривали на мгновение, как из водяной толщи, чтобы глотнуть воздуха, и ныряли обратно.

Как-то спросил Полинку о родителях, она вдруг болезненно круто оборвала разговор, и я больше не задевал этой темы.

Но нельзя было долго молчать о том, что само лезло в уши, в ноздри, словно мы и в самом деле не могли выбраться из водяной хляби.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: