волне, пошла-пошла, оставляя за собой пузырчатый след. . .

"Ну, теперь дай бог ноги..."

Ощущения стали импульсивными, мимолетными... Справа круто отвернул самолет, стал уходить, не заметив прямо под собой

крошечного, как шлюпка, "охотника" и подставив на развороте под его счетверенные "эрликоны" весь размах своих крыльев с

красными звездами.

И тут же вспыхнули и густо задымили оба его мотора.

Наш никуда не отвернул. Пошел прямо на уцелевшие корабли. Что за черт! Отбило рули?!..

Но нет, летчик прижал самолет к морю так, что снова пошли по воде от винтов две дорожки ряби.

И проскочили ниже палуб, ниже орудий, между двух транспортов, на корме одного из них спряталась за щиток орудийная прислуга в

желтых спасатольных жилетах: их "эрликон" вышвыривал огненные иглы безостановочно... пока мы не оказались совсем

рядом. Тут их "эрликон" вдруг замолк, опасаясь, похоже, полоснуть по своему кораблю, идущему следом.

Заминка была секундной. Этого было достаточно. Чтобы уцелеть.

Как только корабль оказался за хвостом машины, в сфере моего огня, я нажал на прощание гашетку и из родимого "шкаса" - в

белый свет как в копеечку. Чуть ствол не сжег.

Едва не задевая плоскостью за крутой обрывистый берег, окутанный розовой дымкой, самолет развернулся, и тут я увидел, как

над скалой взлетели, кружась, остатки атакованного транспорта.

Вечером, перед тем, как приняться за поросенка, мы подошли с летчиками к самолетной площадке. Двух машин как не бывало. . .

Сиротой глядит самолетная стоянка, когда машина не возвращается. Там, где только что ждали своего часа моторы,-- лишь

темные пятна масла. Раскладная стремянка тянется,.. в никуда. Вопиет своими деревянными руками к синему небу...

Вытоптанный клочок земли, окруженный насыпным валом,- что в нем? Идут и идут сюда молодые ребята в кургузых летных

куртках и стоят, ежась на ледяном ветру; их окликают, они не слышат. ..

А потом, по обыкновению, пошли пить. Праздновать. Не очень весело. И победа и поминки одновременно.

Два экипажа -- это восемь человек; старшина эскадрильи укладывал подле нас их вещи в чемоданы, составляя опись.

Круглолицый розовощекий летчик -- старший лейтенант выпил кружку спирта. И я, как интеллигент,-- двести граммов...

Он мне рассказывал, какая надежная машина "Ильюшин-4" ("Русская машина. Ее бьют, бьют, а она, бля... все летит!") и как

сегодня "технарь" вынимал его из комбинезона. "Пар из комбинезона валил. Как от самовара". Это я и сам видел. Я слушал

старшего лейтенанта растроганно,

испытывая к нему острое чувство нежности, хотя мы впервые пожали друг другу руки лишь час назад, когда самолет зарулил на

стоянку.

Будет так еще в жизни - один полет, и готов за человека жизнь отдать?..

Когда вокруг начали басить дурными голосами: "Ой, Гапю, Галю, Галю молодая..." - я признался летчику шепотом, что струсил.

Глаза закрыл.

Тот откинулся с удивлением. - А вот когда трассы вышли - доверительно шептал я,-- а до самолета не дошли... И летят красные

головешки в глаза...

Старший лейтенант засмеялся, сказал умиротворенно, явно чтобы успокоить:

-Дурочка! Я в тот момент всегда закрываю...

Пришел вызванный по телефону его друг из соседнего полка. На торжество. Такой же безусый и розовощекий. Спросил негромко,

кивнув в мою сторону: - Это кто?

И веснушчатый стрелок-радист, с которым я летал,- он сидел к вошедшему ближе всего - поднялся и, показав большой палец,

желтый от оружейного масла, с энтузиазмом возвысил меня как мог:

- Во, парень! Свой в доску! - И вполголоса добавил: -- Хотя и еврей...

...С месяц, наверное, я летал остервенело. С каждым полком Заполярья. С разведчиком Колейниковым, который вогнал в воду

попавшийся на пути гидросамолет с черными крестами. Мы дошли до скалистого, плоского, как стол, Нордкапа в поисках

фашистских караванов.

С застенчивым Мишей Тихомировым, который прилетел в Ваенгу на штурмовике

после четырехмесячных курсов пилотов. По поводу этого выпуска старые летчики

острили, что те боятся своих машин больше, чем немцев. Острили, но -учили...

И снова с гвардейцами-торпедоносцами. С веселыми и дерзкими капитанами Казаковым и Муратовым. Муратов бросал

светящиеся бомбы над караваном, который топили подкравшиеся с моря катерники дважды Героя Шабалина. Феерическое это

зрелище, неправдоподобное. Ночное море раскалывает ослепительно белый, как расплавленный металл, взрыв.

Я уходил с аэродрома радостный и вместе с тем с каким-то чуть ноющим чувством, смысл которого понял не сразу. Нет, не сразу

осознал я, что и в моем азарте, и в моем боевом остервенении было что-то глубоко унизительное. Мне нужно было снова и снова

доказывать, что я "хоть и еврей, а не хуже, чем все".

В день, когда погиб Скнарев, меня взяли в полет без всякого разрешения.

-Давай,-- сказал мне пилот, друг Скнарева. -- Попадет?..Ниже колхозника не разжалуют, дальше

передовой не пошлют.

И я думал, что победил

Глава седьмая

Когда я вернулся с войны, меня не приняли в университет. Возвратили мой пожелтевший аттестат с золотой каемкой, дававший мне право быть зачисленным без экзамена: вежливенько, отводя глаза, секретарша объяснила, что меня действительно обязаны принять, не могут не принять, но, увы, я опоздал с документами. И только тут она заметила на моей папке порядковый номер. Я отдал документы в числе первых.

Твердым матросским шагом вошел я в кабинет заместителя декана, быстроглазого человечка в кителе защитного цвета.

-- Ваша фамилия Селявка? - тихо спросил я, когда мне предложили сесть,

-- Нет, вы меня с кем-то спутали, - замдекана так же перешел на шепот.

- Какое! - Я еще более понизил голос. - Евреев в университет не принимаете. На отделение русской литературы. Конечно, Селявка!

- Тш-ш! - вскричал замдекана, вскакивая на ноги: шел только 1946 год, и еще испуганно вскрикивали: "Тш-ш!.."

- ...Дальше, Полинушка, тебе известно,- закончил я свой рассказ. -- Это повторение твоей истории с аспирантурой. Только драться пришлось самому.

Мы стояли на пустынной станции метро "Библиотека Ленина". Уборщица водила взад-вперед по мокрому полу свои скрежещущие механические щетки; визг стоял такой, что казалось: камень не моют, а дробят. Перестав ерзать своей камнедробилкой, она крикнула нам, чтоб мы садились в вагон. Это последний поезд.

Но Полина словно не слышала ничего. Я за руку затащил ее в вагон. Иначе последний поезд ушел бы без нас.

Но она, видно, не заметила и этого. Серые глаза ее остановились. Такие глаза я видел когда-то у олененка, который доверчиво подошел к людям, а в него выстрелили. Он упал на передние ноги и вот так, с недоумением и смертной тоской, глядел своими круглыми глазами на нас, еще не пришедших в себя от варварского выстрела.

- Что происходит? -- наконец, произнесла она. - Полицаи продолжают стрелять... Когда, казалось бы, и духу их не осталось?..

Продолжают стрелять? - повторила в отчаянии.-- Что делать, скажи?

Я поцеловал ее в побелевшие губы. Это было единственное, что мог сделать.

Полина приезжала в свою лабораторию в восемь утра. Ночью, без двадцати час, мы выскакивали из университета, чтоб не опоздать на последний поезд метро. Филологички махнули на меня рукой: я переселился на химфак.

Химическая лаборатория заменяла мне библиотеку, дом, театр, спортзалы. Я уже привык к ее тесноте, к ее разноцветным склянкам, кипящим "баням" и рычащим вытяжным шкафам. Даже вонь лаборатории не казалась мне такой ужасающей. Вполне терпимая вонь.

Полина возилась со своими колбами, а я, по обыкновению, читал ей что-либо. Вот уже несколько дней мы листаем русскую историю Ключевского: ищем ответы на все наши "почему?".

За этим занятием нас и застал немолодой приземистый человек, распахнувший дверь лаборатории хозяйским тычком, нараспашку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: