Белецкий наконец доказал, что он... сын священника. Это была уж полная реабилитация.

Профессор-историк Юдовский, больной, задыхающийся старик, во время лекции, на которой я присутствовал, назвал возню вокруг "еврейства" Белецкого своим именем; его тут же окрестили буржуазным националистом, воинствующим сионистом и еще кем-то, и он умер от инфаркта.

Гибель Юдовского возмутила одних, испугала других. Ждали расследования...

Молодой преподаватель марксизма, израненная в боях женщина-партизанка, побледнев, как если бы она зажигала короткий бикфордов шнур и взрыв мог затронуть и ее, прочитала нам на семинарском занятии из Ленина филиппику против великорусского шовинизма; подобно всему нашему поколению, она все чаще уже не тянулась к Ленину, а хваталась за него, как за спасательный круг, порой как за камень, которым хотят отбиться от хулиганов.

Студенты переставали ходить на лекции антисемитов. Одного прогнали с трибуны. Самым распространенным университетским анекдотом сорок девятого года стал анекдот о русском приоритете во всем и вся. "Россия -- родина слонов"....

Супруга ректора университета, простодушная властительная Галкина-Федорук, к которой я пришел сдавать экзамен по современному русскому языку, спросила меня вдруг доброжелательно:

-- Вы, извините, еврей?

И объяснила, что она, боже упаси, не антисемитка. У нее все друзья евреи.

Пробудились от летаргии даже самые осторожные, самые высокооплачиваемые.

-- Средневековье умело ругаться,-- как бы случайно сказал мне академик Гудзий, когда мы шли с ним по пустынной вечерней улице Воровского к Союзу писателей. - Вчера, знаете, проглядел один манускрипт. Такие терминологические излишества: "отродье древнего змия", "исчадие антихриста", "дьявольский пес", "элохищное чудище". -- И он скосил на меня умные, хитрющие глаза.

Я бросил ответный взгляд - этого было достаточно, чтобы почувствовать, что ты сейчас не один на белом свете.

Мы вошли в подъезд Дома литераторов, открыли дверь и на мгновение остановились, потирая озябшие руки и вбирая в себя сухое тепло старинного особняка. Сверху из ресторана доносился низкий, с раскатами, голос секретаря Союза писателей СССР халтурщика-"драмодела" Анатолия Софронова, захлебывающийся, восторженный:

-- Мы чувствуем, как распрямилась грудь, появилось горячее желание еще лучше работать...

Под ноги нам со ступенек свалился, оступившись, незнакомый человек. Худой. Щеки запали. Нос заострен. Он с силой ударился об меня. Затуманенные водкой глаза его ничего не различали. И бсе же он ощутил, что ударился мягко. Не о стенку. О живое.

Глядя куда-то поверх меня, он произнес с незлобивой и потому пронзительной тоской:

-- Чего они хотят от нас? А?.. Мы уже пьем, как они...

Гудзий остолбенело глядел вслед ушедшему; взял меня за руку, как ребенка.

-- Пойдем отсюда, Гриша.

- Кто это? -- спросил я почему-то шепотом.

- Михаил Светлов.

Мы ходили с Николаем Каллиниковичем по безлюдным арбатским переулкам, и специально подобранные арбатские дворники подозрительно глядели нам вслед.

Пошел холодный дождь вперемежку со снегом. Зачавкала под ногами закоптелая, ядовитая дорожная слякоть. Мы постояли в подъезде, затем снова принялись месить ледяную грязь.

Мои студенческие ботинки набухли, сырые ноги коченели, точно босиком шел по снегу.

-- Как известно, датчане спрятали всех датских евреев. Король, говорят, надел желтую звезду, и за ним все датчане. Многих ли спрятали мои соотечественники? -- воскликнул он голосом, в котором и глухой уловил бы страдание.- Я ведь природный хохол. Шесть миллионов евреев расстреляно. Целый народ... Говорите, прятали? Пытались прятать? Я знаю два-три случая, и только. И после этого... вот... Михаил Светлов... светлый, светлейший человек! По праву псевдоним. Какая безысходность в голосе! И покорность судьбе!..-- Гудзий постоял, лержась за сердце, оттопыренные губы его все время отдувались, словно он дул на что-то.- А ведь он русский поэт. Истинно русский. Как русский -- Левитан. Где же выход? Евреи -- как динозавры. У динозавров слабая нервная проводимость. Палеонтологи предполагают: когда у динозавров отъедали хвост, их точку опоры, они этого не чувствовали и, громадные, неповоротливые, тут же переворачивались и погибали... Отгрызают точку опоры! Точку опоры отгрызают! - вдруг вскричал он фальцетом. - У людей! Во что людям верить после этого?! Сколько я живу, вас давят сапогом петлюровским, гитлеровским, бандеровским, софроновским, и конца этому нет... Какое-то беличье колесо! Сперва бьют до посинения. Затем колошматят в кровь. . . за посинение. Посинелый от побоев еврей -- это уже опасно. Как бы не вздумал в ответ размахнуться! И тогда сызнова лупят. За то, что стал красным. От собственной крови красным... И так без конца. Какой ужас!....

Николай Каллиникович повторил вдруг светлов-скую фразу, и хрипловатый гибкий живой голос его, сорвавшийся от бессильной ярости стариковским фальцетом, до сих пор стоит в моих ушах: "Чего они хотят от нас? Мы уже пьем, как они... А?"

Никакими памятниками Светлову такого не отмолить! Никакими памятниками!

. .. - В самом деле, чего же они хотят от нас? -изнеможенно спросил я Полину, добравшись наконец до ее лаборатории. Я был измучен и чувствовал, что заболеваю. Полина заставила меня скинуть расползшиеся ботинки, нагрела на газу кирпичи, положила их мне под ноги, вскипятила чай. -- Чего эти софроновы хотят?! Полина взглянула на меня внимательно и, на мгновение отвлекшись от своего клокочущего в колбе раствора, сказала:

- Хотят того же самого, что Любка Мухина. Отнять зеленую плюшевую скатерть. Других идей у погромщиков нет!

У меня сердце защемило. Я подумал, что она имеет право на такие слова, но упрощает.

Но все же я слушал ее куда более внимательно -после похорон Михоэлса.

Мы отстояли тогда три часа в скорбной веренице людей, которые медленно двигались по Бронной, к Еврейскому театру, в котором лежал Михоэлс.

На многолюдных и долгих похоронах люди, по обыкновению, нет-нетда и скажут шепотом о своем, даже улыбнутся невзначай.

Здесь и тени улыбки не было. Гнетущая, страшная тишина, подчеркнутая одиноким захлебывающимся старческим кашлем, поразила меня, а еще более поразили меня гневные слова Полины:

- Кому надо было убить Михоэлса? Какому полицаю? Я оторопел:

- Как?! Убить?'... Даты что?! Ей все было гораздо виднее - с высоты Ингулец-кого карьера.

В почетном карауле стоял народный артист Зускин, с закрытыми глазами и вытянутой шеей, затянутой галстуком туго, как удавкой.

Может быть, и он был чуток, как Полина: осталось не так много времени до варфоломеевской ночи, когда антифашистский комитет, в том числе и его, великого артиста Зускина, расстреляли, как Полинкиных родных. Спаслись немногие.

Глава восьмая

..Расстрелял антифашистский комитет Сталин, Я понял это лишь 5 апреля 1953 года, когда проталкивался к длинным, как забор, стендам, на которых были наклеены газеты (от этого ли "забора", или, скорее, потому что последние годы газеты густо насыщались бранью позабористей, знакомство ними называлось в университете "заборным чтением")

"Заборным чтением" я занимался на бегу. И вдруг остановился, как громом пораженный: в "Правде" напечатали сообщение, что дело "врачей - отравителей" -- гнусная провокация.

Слышу за спиной прерывистое дыхание читающих. Люди ошарашенно молчат, кто-то выматерился изумленно; девочка с косичками запротестовала: "Этого не может быть!" Старушка в очках рядом со мной нервно пробормотала:

-С нашим правительством не соскучишься.....

Пожилой колхозник с сумкой, доверху набитой буханками черного хлеба, пробасил простодушным голосом

- Не успел, значит, преставиться, как все повылазило...

Я поежился, будто мне снега натолкали за шиворот. Я еще верил в него. Но... вспомнился вдруг упрек язвительного старика языковеда: "Вы принадлежите к поколению с заторможенным мышлением!"


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: