И тут как плотину прорвало.

- Уйди! -закричал на докладчицу старик вахтер, надежда кадровика.- Не Арона Михайловича надо гнать, а тебя. Ты только гавкаешь, а он работает.

Девчонка-препараторша кинулась к трибуне, рассказала, как Арон Михайлович помогал лаборанткам готовиться за девятый класс. Без денег.

- Настька ревмя ревела, ничего не понимала. А Арон Михайлович вечерами с нами сидел, как мобилизованный.

Другая напомнила, что он на заем подписался больше всех, чтоб по лаборатории процент был. И чтоб из уборщиц и препараторш последнюю копейку не выжимали...

Тут поднялся в заднем ряду слесарь-водопроводчик, отталкивая мешавших ему говорить и словно но видя отчаянных жестов кадровика, отрубил:

-Я до войны работал в еврейском колхозе. В харьковской области. Какие там люди были!..

Это был скандал. Позеленевший от испуга представитель райкома партии кинулся к дверям. За ним -- кадровик...

..Прав, бесконечно прав мудрый Гена Файбусович! Народу чужда ложь. И отвратительна. Народ может не видеть лжи - доверчивый, обманутый печатью. Но стоит лишь только просочиться правде!..

То-то ее на кострах жгут. Со дня сотворения мира...

... В один из мартовских дней в больничную палату вбежала молоденькая сестра, закричала: - Включите радио! Сталин умер!.. Она никак не могла попасть в розетку. Палату заполнили мятущиеся звуки шопеновской сонаты.

Умиравшая соседка Полины встрепенулась, села на кровати, сложив руки молитвенно.

И вдруг прозвучал болезненный вскрик, словно человека ударили. Влажные глаза Полины блуждали. Ее сероватое, измятое болезнью лицо исказилось страданием.

- Что же теперь будет?! Что теперь со всеми нами будет?!

Полина заплакала, размазывая слезы по щекам, как ребенок. В округленных глазах ее застыл ужас: что теперь будет? Его нет, и теперь некому будет сдерживать газетную погань, пьянчуг, кремлевских сановников-уголовников. Теперь они разойдутся...

Как-то под вечер в палату вкатилась маленькая толстенькая Женя Козлова, доктор-колобок, с которой мы подружились. Когда Женя делала операцию, ей подставляли скамейку, иначе она не дотягивалась.

- Позвони Грише, чтоб не выходил на улицу! -крикнула она Полине, не заметив меня. Полина вздрогнула. - Уже началось?

Погром?..

- Ходынка! - воскликнула задыхавшаяся от волнения Женя. -- Все кинулись к Дому союзов. . . Там, где я тебя принимала, все завалено трупами. . . Везут и везут...

Минул день, другой, и Полина, выскочив в халатике на лестницу, говорила мне об Александрове с изумлением: -- Железный человек! В день похорон Сталина не отменил операции. Как мог оперировать? В такой день? У него же все инструменты должны валиться из рук...

Не валились из рук Александрова инструменты. Оперировал. С утра и до вечера. Пришел черед и Полины.

"Заутра казнь,- написала она мне.-- Или спасенье!!

Утром в палату, как всегда, принесли газеты. В них была напечатана выдержка из речи Дуайта Эйзенхауэра: "...кончилась диктатура Сталина..."

- Они, наверное, не в своем уме,-- сказала Полина сестре, продававшей газеты.- До чего доводит слепая ненависть.

Александров, который вошел незамеченным вслед за сестрой, выхватил у Полины газету и закричал:

-Пора уже о другом думать! О другом!. .На стол ее!..

Меня пустили только на следующий день. Постоять у приоткрытой двери, за которой лежала после операции Полина.

За дверью слышался немыслимо строгий голос Жени Козловой. Голос звучал непререкаемо:

- Температура всего 39,2, а она, видите ли, позволяет плохо себя чувствовать. Позор!

Старушка няня, которой я передал банку с морсом, пробурчала незлобиво:

- Двадцать пять лет работаю в послеоперационной палате, и каждый день стонут. Когда люди перестанут стонать?..

Из палаты выкатилась Женя, сообщила тоном своего учителя:

- От наркоза проснулась поздно. Спокойствие! Михаил Сергеевич звонил всю ночь. Каждые два часа. На завтра - куриный бульон. До свидания!..

Я обежал три или четыре рынка Москвы. Курицы гуляли где-то в стороне.

Наконец на Центральном рынке услышал вдруг гневный голос:

- Если б она золотые яички несла, тогда бы ей такая цена...

Я протолкнулся сквозь толпу скандаливших женщин. Они обступили молодуху в пуховом платке и кричали ей в сердцах все, что она заслуживала и

не заслуживала. Перед молодухой лежала желтая большая курица. Одна. А рядом, на листочке, цена-90 р.

Я небрежно кинул на прилавок свою единственную, аккуратно сложенную сотню и бросился к выходу, прижимая курицу к груди, под проклятия женщин, которые теперь с яростью уличали меня: де, прощелыга я, и деньги у меня ворованные...

Только тогда, когда прозрачный, как слеза, бульон был готов и налит в химическую колбу с притертой пробкой, я сообразил, что университетская подруга Полины, тоненькая педантичная Иринка, к которой я примчался с курицей, не должна быть дома. Сейчас полдень!..

-- Я прихворнула,-- невозмутимо ответила мне Иринка, опустив глаза, так и не сказав, что ее только что выкинули из онкологического института, где она, химик-исследователь, синтезировала средство против одной из форм рака.

Почти каждое утро я слышал по телефону взволнованный голос Зинаиды Захаровны Певзнер, и она тоже не сказала мне, что ее взашей вытолкали из клиники на Пироговке; вытолкнули под улюлюканье прохвостов в тот день, когда она выступила на кафедре с тезисами своей докторской диссертации. . .

Колба с притертой пробкой долго хранилась у Полины как семейная реликвия: по убеждению Полины, глоток домашнего бульона и вернул ее к жизни. Я -- слаб человек! -- не переубеждал.

Женя Козлова, вынесшая мне эту колбу, небрежно сунула ее в мой портфель и, взяв меня за руку, повела в ординаторскую, сказала властно: - Садись!

Я испуганно присел на край стула, воскликнув: -- Что случилось?

Женя успокоила меня жестом и, откашлявшись, как если бы она собиралась читать стихи, произнесла приподнятым тоном, что она поздравляет маня с такой женой.

Я вытаращился на Женю, заметил что-то шутливо, чтобы снять невыносимую торжественность; она сказала сердито, чтоб я заткнулся и слушал.

Женя говорила негромко, и в голосе ее звучало несказанное удивление. Больше, чем слова, поразило меня это удивление в голосе дежурного хирурга Института скорой помощи имени Склифосовского, где врачи, работающие порой как на кровавом конвейере, давно отвыкли чему-либо удивляться. Они видели все.

- Запоминай каждой слово, Гриша. Тебе придется пересказывать это и детям и внукам своим. Когда ни явись на свет, они должны знать, что родились здесь. 18 марта 1953 года. В день Парижской коммуны. Весь твой род теперь под звездой парижских коммунаров...

- Спасибо! -- растерянно сказал я.-- А как отнесутся к этому парижские коммунары?

Она не удостоила ответом, закурила нервно, как и ее шеф. Я понял, что надо молчать. Произошло что-то немыслимое.

- ...Значит, так... Полина попросила у нас. чтоб ее не усыпляли. Я ей втолковываю, что спинно-мозговой наркоз опасен всякими последствиями. Лучше общий. Она ни в какую. Ввели спинно-мозговой...

Через сорок минут взяли биопсию... ну, срезали кусочек опухоли на гистологию; Михаил Сергеевич дает мне, чтоб бегом в лабораторию. Вдруг слышу голос Полины:

- Не надо нести на гистологию. Нет у меня никакого рака. Уже брали на биопсию.

Я остановилась. Михаил Сергеевич как закричит на меня:

- Что ты слушаешь больную, да еще с разрезанным животом?!

Минут через двадцать вернулась из лаборатории, опухоль не злокачественная, можно делать пластику, а не вырезать все на свете...

Сказала я это Михаилу Сергеевичу и вдруг вижу, Полина побелела, губы сжала, как всегда сжимают от адской боли, говорит, чувствую, через силу:

-Профессор, я больше не могу!

Михаил Сергеевич вздрогнул, чуть скальпель не выронил.

Оказывается, нервная система у нее ни к черту и обезболивание плохо подействовало. Но она промолчала: боялась повторения истории на Пироговской


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: