— А ты что делаешь здесь, госпожа? Твое ли это дело сторожить пустой виноградник? Разве не разгневается твой почтенный супруг, не найдя тебя на женской половине?
— Кто ты?
— Твой друг, Огэ-Гюль.
— Ты знаешь мое имя?
— Я знаю все… Я знаю даже, как некий вознесенный над простыми людьми звездочет спускался сюда с высокой башни наблюдать Зухру — волшебную звезду, чей путь среди неподвижных светил могут проследить только мудрейшие. Правда, моя прекрасная госпожа?
— Чего ты хочешь от меня? Кто ты? Говори или я кликну слуг.
— Не гневайся, прекрасная ханым. Я не обижу тебя. Скажи мне только, раз уж этот шалаш ближе к небу, чем даже недавно сгоревшая башня, скажи мне, что слышала светлая Зухра, когда проходила в последний раз через созвездие Льва.
— Твои речи темны. Чего ты хочешь от меня, Божий странник? Я ничего не понимаю в звездах. Пойди лучше в дом, что стоит внизу за этой горой, и скажи, что госпожа велела хорошо накормить тебя и дать на твои благочестивые дела сотню серебряных теньга.
— Скажи мне только, о чем шепнул Лев утренней звезде перед разлукой, и я…
— Я же ответила, что не понимаю твоих речей, Божий странник!
— Смотри, госпожа! Суровы законы звезд. Если Стрельцу станет известно, что путь изменчивой планеты лежал сквозь созвездие Льва… Послушай меня, госпожа! Солнце покинуло Льва, но судьба Стрельца в руках Зухры… Так вот, чтобы звезды Стрельца еще ярче воссияли, поднявшись в самый зенит, а сам Стрелец, не дай Аллах, не проведал о путях Зухры, я должен знать, о чем говорили в то последнее утро Лев и Зухра.
— Они прощались, прощались навсегда, Божий странник! — она кричит, будто опять, как тогда, разрывается сердце.
— Не поведал ли Лев прекрасной звезде о каких-нибудь особых своих намерениях?
— Нет, не поведал. Он отправляется в страну пророка.
— О том знает весь Самарканд, женщина. Не играй со мной, как змея, раздвоенным язычком. И торопись, потому что доблестный бек Камиль, твой супруг и повелитель, скачет сюда! Он уже близко.
— Но я сказала тебе все, что знала!
— Не лукавь, прекрасная госпожа. Если не жалеешь себя, пощади хотя бы мужа своего — сурового, храброго воина. От тебя одной зависит теперь, простит ли его молодой государь. Или ты хочешь, чтобы его объявили мятежником и казнили? Но мало того: подумай, как будут шептаться люди, когда узнают о позоре бека? Чем он заслужил такую участь? А что с тобой потом станет? Об этом ты подумала?
— Зачем ты мучаешь меня, Божий странник? Что я сделала тебе?
— Торопись, женщина! Камиль-бек близко. Слышишь цокот копыт на дороге? Сейчас он вылетит из-за поворота, где стоит чайхана. Ну?
— Правитель хочет разыскать тетрадь какого-то фарсидского поэта. В ней будто бы сокрыты все тайны мира… Прости меня, Аллах!
— Аллах простит… Вот, значит, как… Ну что ж, спасибо, госпожа. Ничего не бойся! Молчи сама, и никто ничего не узнает.
И опять неярко блестит серебряное небо в дырке входа. Исчез, как тень. Ни шороха, ни треска сучка под ногой. Но как гремят копыта! Тяжелый, видно, конь… Успеть бы добежать!
Пропыленный, весь расцарапанный, с повязкой на глазу, подъехал Камиль-бек к воротам своего загородного сада. Скакал во весь опор, чуть не загнал коня…
Зачем спешил сюда, когда надо ему бежать из Самарканда, спасать свою голову? Едва пробился сквозь окружение… Собрал кое-как разбитые войска… Потом узнал о Самарканде, о Шахрухии, а там и остальное… Так подальше же от Самарканда! Куда угодно — в Хорасан, Сайрам, Шираз, Курган, Хиву, — но только не сюда!
И все же он здесь…
Огэ-Гюль встречает. Целует стремя. Быстро что-то говорит. А он вместо привета осипшим голосом:
— Он был уже?
— Кто — он?
— Дервиш бродячий был здесь?!
Молчит Огэ-Гюль, зачем-то гладит стремя. И что сказать ей? Что сказать?
— Он был?
Лицо Камиля искажает гнев. И тихо выступает кровь из чуть присохшей царапины под левым глазом.
Как он страшен! И всего страшнее искривленный в крике, но издающий только хриплый шепот рот и черные запекшиеся губы.
— Был. Только что ушел.
— О чем он спрашивал?
Огэ-Гюль кажется, что она отвечает, что-то так горячо, горячо говорит, но на самом-то деле едва шевелит губами.
— Ну?
Вдруг бросается она к мужу, обхватывает пропотевший, насквозь пропыленный сапог и, прижавшись к нему лицом, беззвучно плачет, и спина ее часто-часто дрожит.
Нетерпеливое движение ноги, и стремя больно бьет в плечо. Она отшатывается, закрывает лицо руками, размазывая грязь по щекам и по лбу.
— О чем он спрашивал?
— Он спрашивал… он спрашивал… — Глотая слезы, она шепчет что-то и вдруг кричит: — Что хочет делать мирза, он спрашивал!
И воет, воет, как раненая волчица.
— И ты сказала?
— Что сказала? Что сказала?! Что я знаю? Сказала, что он хочет найти какую-то тетрадь!
Свесившись с седла, Камиль хватает ее за волосы и плетью по лицу. Раз! Раз! Еще раз!
— Дура! Дура! Дура! Предательница подлая! Как ты смела сказать, ты лучше б откусила поганый свой язык!
Три красных полосы по грязному, опухшему от слез лицу. Три жгучих полосы. Наверное, так же вдруг загорелось то пятно на щеке Биби-Ханым, когда Тимур узнал всю правду о том, как строилась его мечеть. Не осознав еще слепящей боли, перехватившей ей дыхание, поняла Огэ-Гюль, что Камиль-бек все знает.
— Дрянь! — Он резко рванул ее за волосы и оттолкнул.
«Но не за то, не за то он ударил меня… За предательство. За то, что я рассказала тому калантару…» — успела подумать она, падая на твердую глину, в нежную, как шагрень, пыль.
А Камиль-бек хлестнул заржавшего и взвившегося коня, ударил его острыми каблуками и понесся, понесся… Куда?
Знал ли он это сам? Или, быть может, хотел перехватить проклятого калантара, который только что был здесь, а часом раньше приходил к Камиль-беку послом нового правителя Самарканда. Он предлагал прощение и высокую должность, он посмел… Не будь он расулом, Камиль-бек велел бы привязать его к лошади.
Думал ли он, что страшная казнь эта ожидает его самого, когда, спустя всего только день, шагал в цепях по улицам Самарканда? Может быть, и думал. Он шел, опустив голову, в толпе осужденных, среди безвестных купцов и мастеровых, сказавших где-то неосторожное слово, недальновидных ученых, промедливших затаиться, дехкан и горстки придворных, которые, подобно ему, сохранили слепую и ненужную теперь верность свергнутому правителю.
Когда их провели по торговой улице, из лавки торговца халвой осторожно высунулись его неизменные гости рыбник и продавец мантов. Осторожный меняла не пришел, и игра сегодня не сладилась.
— Лихие дни настают для нашего Самарканда, — прошептал продавец мантов, но тут же испуганно оглянулся. Щека его задергалась.
— Ничего! — отрезал жестокий рыбник. — В государстве должен быть порядок. А все эти богохульники с бунтовщиками знали, на что шли. Пусть теперь не жалуются. Каждому — по его заслугам. Чего им не хватало, спрашивается?
— Так-то оно так, — вздохнул осторожный хозяин, — но уж больно налоги повысили… раньше так не было…
— Ничего! — опять сказал рыбник. — Осады, слава Аллаху, никакой не было, и рыба поступает в город беспрепятственно. А свое всегда можно вернуть. Зато порядок!
— А все-таки, за что их? — шепотом спросил торговец мантами.
— Кафиры и бунтовщики! — крикнул рыбник и еще пуще побагровел.
Но тут они увидели в задних рядах кроткого Махмуда-сундучника, которого хорошо знали. Он шел, спотыкаясь, еле волоча опутавшую его чугунную цепь.
— Махмуд тоже, по-вашему, бунтовщик и богохульник? — спросил торговец мантами.
— Может, есть за ним что-то? — неуверенно развел руками рыбник.
— Да-а, такого еще не бывало, — покачал головой хозяин.
— Наш Улугбек был не так уж плох, вот что я вам скажу, — прошептал торговец мантами. — Он добрый был.
— Тише! Всюду полно шпионов, — зашипели на него рыбник и хозяин, и все вместе шмыгнули они назад, в лавку.