В воскресенье к вечеру Стана тут как тут. Три дня постилась, глаза ввалились, но от этого она вроде бы только красивее стала. «Садись, дочь, говорю, садись сюда, поближе ко мне! Садись и рассказывай все, исповедуйся!» И она рассказала мне все, как было. А был и адвокат, и полицейский чиновник, который брал у нее показания, и свидетель какой-то, и секретарь суда, а все ради того поля. «Простит мне бог грехи?» – спрашивает она. «Какой же это грех! – утешаю я ее. – Бог никому не запрещает любить. Смотри, вот даже я, служитель божий, не отказываю себе, когда мне встречается молоденькая да хорошенькая!» И я ей наглядно доказал, что это никакой не грех, и она совершенно уверилась в том, что я себе не отказываю, когда мне встречается молоденькая да хорошенькая.
На другой день попадья возвращается от сестры и говорит, что сестра здоровехонька и торговец, видно, соврал. Я согласился с ней, а потом опять встречаю Стану, и та жалуется мне, что все еще видит дурные сны.
«Ничего не поделаешь, придется нам снова встретиться для исповеди, но поститься больше не надо!» Так-то оно так, но вот мука – негде нам встретиться. У меня в доме попадья, а у нее в доме какая-то ее тетка, мученье, и только. Наконец предложила она прийти к ней на рассвете на чердак. Говорю ей, не приличествует мне, священнику, лазить по чердакам, а она стоит на своем.
И все бы ничего, если бы кто-то не заметил, как я лезу на чердак, не побежал и не донес попадье. Есть у нас в селе некий Радое Убогий, я с ним в ссоре, и он меня всегда так вот ловит. Наверно, это он и был. Только я начал исповедовать Стану, как чердак затрясся, и в него ворвалась попадья, злая, как змей, из пасти которого семь языков пламени вырываются. Сперва на меня наскочила, ухватила за бороду и вырвала клок, а потом на девушку и ну ее месить, как хлеб в квашне. Ни девушка, ни я рта раскрыть не смеем. Я сильнее попадьи раз в десять, а стою как завороженный, рукой пошевелить не могу.
И это еще не все. Выглянул я из чердака и вижу – Радое Убогий собрал полсела, и все ждут меня с таким нетерпением, будто я не с чердака слезу, а, прости меня, господи, сойду с Синайской горы и принесу им божьи заповеди!
– Вот так, – закончил батюшка, – и довели меня неприятности до духовного суда. Теперь вы и сами видите, что виноват не я, а попадья и Радое Убогий!…
И племянница, и госпожа Мара весело смеялись рассказу батюшки, а тот, видя, что доставляет им удовольствие, хотел было рассказать им что-нибудь еще в этом роде, но тут вдруг заревел Сима, который до той поры спокойно спал на тахте. Он целый день отрабатывал свои пять динаров, вернулся домой усталый и сразу заснул.
– Нашел время, когда просыпаться! – рассердилась госпожа Мара и взяла Симу на руки.
– Дайте его мне, – сказал батюшка.
– Чего это вы? – спросила племянница.
– Я детишек люблю!
И берет батюшка крещеного-перекрещеного Симу на колени, не подозревая, что это тот самый Милич, которого он крестил в прелепницкой церкви, который задал ему столько хлопот, которого он носил под рясой, которого он, можно сказать, породил. А заподозри батюшка, что он отец, он бы, наверно, почувствовал в ту минуту угрызения родительской совести. Но так как накануне заседания духовного суда угрызения совести только бы усложнили батюшке жизнь, автор решил, что в этом романе угрызения совести вообще не будут иметь места.
А раз автор принял такое решение, то Сима продолжал спокойно сидеть на коленях у попа, который качал его и забавлял всячески.
– Красивый ребенок, – сказал батюшка.
– Видно, мать была красивая.
– А известно, кто его мать?
– Кто ее знает! Ни мать, ни отец неизвестны.
– Господи! – задумчиво сказал батюшка. – Какая судьба! Растет и не знает ни отца, ни матери.
И тут Сима с батюшкой встретились взглядами, но Симе и в голову не пришло, что сидит он на отцовских коленях, а батюшке не приходило в голову, что он когда-нибудь в жизни встретится с Миличем, с которым расстался навеки.
Когда Сима заснул, небольшое общество продолжило свое приятное времяпрепровождение за столом, и батюшка, только что приобретший привычку держать детей на коленях, привлек к себе племянницу, а госпожа Мара при этом воскликнула:
– Я же говорила, что вы озорник. Меня карты никогда не обманывают!
Веселье продолжалось до тех пор, пока не осталось ни капли вина. А когда улеглись, батюшка заснул нескоро. Но спал, видно, крепко, потому что ему приснился странный сон. Будто сидит он в трамвае и подходит к нему кондуктор. Но кондуктор этот не кто иной, как митрополит. И будто кондуктор спрашивает у него билет, и батюшка дает ему, но, вместо того чтобы пробить дырку в билете, митрополит своим компостером отхватывает у него полбороды.
– Плохое предзнаменование! – сказал со вздохом батюшка, проснувшись поутру с тяжелой головой, и пошел в суд.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ, в которой мораль торжествует, а зло наказано, как и полагается в конце романа
Обычно, сочиняя роман, автор водит своих читателей по разным местам, показывает разные события, водит их, водит, водит и вдруг новую главу начинает так: «Вернемся на минутку, дорогие читатели, туда-то и туда-то!» А это «туда-то и туда-то» и есть то самое место, где начался роман. Я совсем забыл про это обыкновение сочинителей, но хорошо, что хоть под конец вспомнил, а то бы так и закончил роман, нарушив писательские прописи.
Итак, дорогие читатели, вернемся на минутку в село Прелепницу.
С нашими знакомыми – батюшкой, старостой и лавочником Йовой – мы простились в четырнадцатой главе романа, а именно в конторе адвоката Фичи, которому они передали дитя общины, свалив со своих плеч тяжкую заботу.
Возвращаясь в село пешком, но без груза, который прежде, когда они шли в город, был у них и на руках и на сердце, наши знакомые вели теперь самые беззаботные разговоры,
– Хорошо, что нам попался этот Фича. Умный человек! – сказал лавочник.
– И не только умный, но и ловкий! – добавил староста.
– А что касается уездного начальника, – сказал батюшка, – то скажу вам прямо – не понравился он мне. Он тебе, староста, говорил что-то там про комиссию?
– Да, – ответил староста и почесал загривок. – Но когда он сказал, что перещелкает нас ногтем, как блох, то посмотрел он, батюшка, на тебя!
– Почему на меня? – возразил батюшка. – На нас обоих посмотрел!
– А что он сказал вам перед уходом? – спросил лавочник.
– Сказал, – припоминал батюшка, – «и смотрите же, не смейте, переступив порог, забывать, что я спас вас от больших неприятностей».
– А что бы это значило? – спросил староста.
– Что бы это значило? А вот что: я ему к пасхе пошлю ягненка, ты, Йова, после уборки урожая пошлешь ему два бочонка вина, а ты, староста, к рождеству пригонишь ему откормленного кабана. Вот что это значит, да будет тебе известно!
– Наверно, так оно и есть, – задумчиво сказал староста. – Только что же это ты, батюшка, себе определил послать ягненка, а мне – кабана. Разве это по справедливости?
– А как же еще? – ощетинился батюшка. – Много ли с церковной тарелки дохода! Едва на курицу хватает, а у тебя в кассе и государственные налоги, и местные обложения, тебе дать кабана начальнику ничего не стоит.
– А мне разверстал два бочонка вина, будто у меня свой виноградник! – пробормотал лавочник.
– А ты помолчи! – сказал староста. – Ты на своих весах все окупишь. У тебя весы лучше любого виноградника!
Вот так и разговаривали они, возвращаясь в село, а придя, первым делом рассказали писарю, как и что было, и писарю понравилось, что все кончилось таким образом.
И настала в селе спокойная и тихая жизнь, каждый занялся своим делом. Один лишь Радое Убогий нет-нет да и сбрехнет что-нибудь в кабаке о том, что было, а для остальных все быльем поросло.
Староста засел в правлении, лавочник носу не кажет из лавки, стараясь наверстать пропащие деньки и то, что потратил из-за ребенка, а поп Пера опять вспомнил про церковь и, как прежде, стал по праздникам читать проповеди.