…О девушке в Амьене в это холодное, беспросветное утро под темным тоскливым галицийским небосводом Андреас не вспоминал… Галиция. Сейчас мы уже наверняка едем по Галиции, приближаемся к Львову, ведь Львов главный город Галиции. И сейчас я уже, можно сказать, попался в ту сеть, в какую мне суждено попасться. В моей жизни осталось только одно географическое понятие – Галиция. Вот она, Галиция. Больше я уже ничего не увижу, только Галицию. Мое «скоро» предельно сократилось. Сократилось до двадцати четырех часов и до сотни с лишним километров. До Львова – считанные километры, каких-нибудь шестьдесят километров. Да и после Львова мне остались те же шестьдесят километров, самое большее. Стало быть, в Галиции моя жизнь исчисляется ста двадцатью километрами. Галиция… это слово как нож на незримых змеиных лапках, как нож, который бродит где-то поблизости, неслышно бродит… неслышно – бродячий нож. Галиция… Как же это случится? – думал Андреас. Застрелят меня или заколют… или, может, растопчут… или я буду расплющен в расплющенном железнодорожном вагоне. На свете существует невероятное количестве самых разнообразных смертей. Можно умереть от пули вахмистра, если не захочешь стать таким как белобрысый; можно умереть как угодно, но в похоронной все равно будет написано: «Пал в боях за Велико-Германию». Только бы мне не забыть помолиться за прислугу зенитного орудия в сивашских топях, там, на юге… только бы не забыть… только бы не забыть… рак-так-так-бумс… только бы не забыть… рак-так-так-бумс… не забыть… зенитное орудие… в сивашских топях… рак-так-так-бумс…
Ужасно, что под конец его опять сморил сон. Он проспал до самого Львова. И вот уже эа окном большой вокзал, черный железный остов и потемневшие белые таблички у платформ, на которых черными буквами написано: «Львов». Вот он – трамплин. Трудно поверить, как быстро человек попадает с берегов Рейна во Львов. Черным по белому четко выведено: «Львов». Главный город Галиции. Жизнь его сократилась на целых шестьдесят километров. Сеть, в которую он попал, затянулась. Шестьдесят километров, а то и гораздо меньше, быть может, всего десять километров. «После Львова», «между Львовом и Черновицами»… Кто сказал, что речь идет не об одном-единственном километре после Львова. Слово «после» такое же растяжимое, как и слово «скоро»… А ведь слово «скоро» ему пришлось свести до минимальных пределов…
– Ну, парень, спать ты мастак, – сказал Вилли, он бодро запихивал свои вещи в мешок. – Мы ведь еще два раза останавливались в пути. И тебя чуть было не поставили часовым. Но я сказал фельдфебелю, что ты больной. И он не стал тебя расталкивать. А теперь подымайся!
Вагон совсем опустел, белобрысый уже стоял на перроне со своим летным рюкзаком и чемоданом.
Почему-то очень странно было ходить по платформе на главном вокзале города Львова.
Уже одиннадцать, почти полдень. Андреас почувствовал адский голод. Но мысль о вареной колбасе вызвала у него отвращение. Хлеб, масло и чего-нибудь горяченького… Я уже давно не ел горячей пищи, хорошо бы съесть чего-нибудь горячего. Странно, думал он, идя вслед за Вилли и белобрысым, странно, что моя первая мысль во Львове – «надо съесть чего-нибудь горяченького». За четырнадцать или пятнадцать часов до смерти я почувствовал неодолимую потребность съесть что-нибудь горячее… Андреас так громко засмеялся, что его спутники обернулись и вопросительно взглянули на него, но он отвел глаза и покраснел. А вот и выход с перрона; на контроле, как и на всех вокзалах Европы в те годы, стоял солдат в каске. Он сказал Андреасу, который замыкал шествие, то, что говорил всем без исключения: «Зал ожидания налево, для нижних чинов тоже».
Но стоило Вилли пройти через контроль, как он повел себя прямо-таки вызывающе: встал посреди вестибюля, зажег сигарету и громко передразнил: «Зал ожидания для низших чинов тоже… налево». Здорово придумали – хотят, чтобы мы прямым ходом побежали в стойло, которое для нас приготовлено.
Белобрысый и Андреас с испугом поглядели на Вилли, но тот только захохотал:
– А теперь положитесь на меня, ребятки. Львов – это по моей части. Зал ожидания для низших чинов… Еще чего захотели! Во Львове полно забегаловок и немало ресторанов, – он прищелкнул языком, – вполне на европейском уровне, – он повторил эти слова, иронически подчеркнув их: – вполне на европейском уровне. – Вилли уже снова казался давно не бритым. Борода у него, как видно, росла прямо-таки с феноменальной быстротой. И вообще у него опять стало его прежнее очень грустное лицо, лицо отчаявшегося человека.
Он молча прошел впереди них через вокзальные двери и, ни слова не говоря, пересек широкую площадь, очень людную. А потом вдруг они как-то очень быстро очутились в темном и узком переулке, где на углу стояла машина, старая, разбитая легковушка. Дальше все шло как ве сне: шофер оказался знакомым Вилли. Вилли крикнул: «Стани», с шоферского сиденья поднялся заспанный грязный старый поляк и, ухмыляясь, приветствовал Вилли. Вилли произнес какое-то польское имя, и после этого они очень быстро оказались в такси у поляка – все трое и багаж, – и такси повезло их по Львову. Улицы во Львове были такие же, как и во всех других больших городах. Широкие нарядные улицы, убегавшие вдаль, грустные улицы с бледно-желтыми домами, которые казались вымершими. А на улицах полно людей! Как много здесь людей! Стани ехал на большой скорости… все было как во сне, все было так, словно Львов принадлежал Вилли. Они свернули на очень широкий проспект – такие проспекты встречаются во всех городах мира, и все же это был очень польский проспект. Стани затормозил: Вилли расплатился, дал шоферу, как заметил Андреас, целых пятьдесят марок, и вот уже Стани, ухмыляясь, помогает им выгружать на тротуар их пожитки; все идет очень быстро, а потом они так же быстро оказываются в заброшенном саду у дома с облупленной штукатуркой, входят в страшно длинный, пахнущий затхлостью коридор. Судя по фасаду, это типичный дом времен Габсбургской монархии. Андреас сразу видит, что дом построен во времена Габсбургской монархии. Давным-давно, когда вальс был еще самым модным танцем, в нем жил, наверное, какой-нибудь офицер-дворянин или крупный чиновник… Да, это старый австрийский дом; такие дома часто встречаются на Балканах: в Венгрии, в Югославии, да и в Галиции, конечно, тоже. Все эти мысли промелькнули в голове Андреаса еще до того, как они вошли в длинный темный коридор и их обдало запахом сырости.
Но вот Вилли с довольной улыбкой распахнул грязно-белые, очень высокие и широкие двери, и они увидели зал ресторана: мягкие кресла, красиво накрытые столики, цветы. Осенние цветы, думал Андреас, такие цветы кладут на могилы, и еще он подумал, что это будет его прощальная трапеза. Вилли повел их в нишу, которую можно было задернуть занавеской: там тоже стояли кресла и красиво накрытый столик. Все было как во сне! Ведь только что Андреас впервые увидел табличку, на которой черным по белому было написано «Львов».
Официант! И вот он уже перед ними – элегантный поляк в начищенных полуботинках, безукоризненно выбритый и ухмыляющийся; правда, в несколько грязноватом фраке. Все они тут ухмыляются, подумал Андреас. Фрак у официанта несколько грязноват, но это ничего не значит, полуботинки у него как у великого князя, а выбрит он, как сам господь бог… Начищенные до блеска черные полуботинки…
– Георг, – сказал Вилли, – эти господа хотели бы вымыться и побриться. – Его слова прозвучали как приказ. Это и был приказ.
Следуя за официантом с его неизменной ухмылкой на лице, Андреас не мог удержаться от улыбки. У него было такое чувство, словно он приехал в гости к очень важной бабушке или к очень сановному дедушке и тот сказал: «Немытым и небритым детям нельзя садиться за стол…»
Умывальная была огромная и чистая. Георг принес им горячую воду.
– Не угодно ли господам воспользоваться нашим туалетным мылом: качество исключительное, пятнадцать марок кусок.
– Тащи его сюда, – сказал Андреас со смехом. – Папаша за все заплатит.