Так же было с фотографиями, на которых он изображен молодцеватым курсантом. Мы долго размышляли: в этой среде люди не особенно благоволят к военным, однако гордятся «нашими парнями», и в соответствующие памятные дни, распевая песню о «старом товарище», все они добровольно, нет ли маршируют к солдатским монументам и возлагают венки. И тут ничего не поделаешь, эти атавистические ритуалы у них не отнимешь, не отговоришь их соблюдать. В конце концов мы поместили курсантскую фотографию, и она оказалась действенной за пределами нашего региона, то есть везде, где не знали его лично и не имелось никаких воспоминаний о нем и его семье.
Больше всего мне хотелось разыскать воспоминания о мальчишеских проказах, но не тут-то было. Народ очень любит всякие проделки, если это, конечно, не поджоги; однако раскопал я именно несколько невыясненных поджогов, в которых подозревали Плуканского. Деваться было некуда, и я изобрел, что он взобрался на церковную крышу, отвинтил флюгер и спрятался – как нарочно – в подвале дома священника, где его и обнаружила экономка. Такая проказа вполне годится, в ней сочетаются юношеское озорство, физическая сноровка, смешная ситуация и плутовство.
Ну а то, что в самом деле случилось, использовать было нельзя. Я встретил его старого учителя во время ежедневной прогулки на кладбище; буркнув мне, что он атеист, «о чем уж, пожалуйста, не распространяйтесь в деревне», пожилой господин провел меня к могиле священника Плейеля, остановился подле нее и сказал: «Вот кому он разбил сердце, по-настоящему разбил, когда вылетел из интерната. А вылетел по двум причинам: во-первых, из-за эксгибиционизма, но это еще не причина, к тому же от этого можно излечить, туда ведь кого только не берут, всех подряд». «Всех подряд?» – переспросил я. «Да, кого только не берут, – повторил он настойчиво, – но этот хитрый куренок, как его прозвали, оказался, во-вторых, настолько глупым, настолько несмышленым, что ему ничто не могло помочь. Знаете ли, у него не было даже намека на то, что называют духовностью, следы которой вы найдете и у любого слабоумного, как то: печали, боли, страха, отчаяния, тоски, – такая черточка, знаете ли, найдется у каждого, будь он владетельный граф или горняк. В нашем куренке не замечалось ничего подобного. Правда, он обладал фантастической способностью заучивать наизусть все что угодно, но когда я спрашивал о смысле заученного, он взирал на меня с полным недоумением. Я никогда не знал, ставить ему кол или пятерку. К сожалению, ставил пятерки – так он попал в священники, потом в монастырский интернат, а оттуда в армию. Вот ему-то, – он показал на могилу Плейеля, – -этому честному верующему человеку, он и разбил сердце – разбил как личность и как феномен».
Деревня Клиссенхайм выглядела слишком непривлекательно – между распахнутыми настежь сараями были втиснуты гаражи. Это тоже ничего не давало для моей брошюры. Не напишешь же: разбил сердце старому священнику. Или: за эксгибиционизм его выставили из интерната и у него отсутствуют даже признаки духовности.
Тогда я обратился к такому чрезвычайно важному фактору популярности, как спорт. Тут бы как нельзя лучше подошла юношеская фотография – футболист, сияющий, с мячом в ногах, атакующий, или уж вратарь, отражающий сильнейший удар. Вдобавок если в подписи к фотографии напомнить о том, на какой недосягаемой высоте стояли тогда спортивные идеалы, и о том, что наш герой, естественно, был любителем, она произвела бы фурор. Но школьные друзья Плуканского, которых я отыскал, только ухмылялись, когда я расспрашивал о его спортивных увлечениях, а один сказал: «Позора на Клиссенхайм он не навлек». Вот слова другого: «Он действительно кое-чего достиг в жизни, но голосовать, нет, голосовать за него я не стану. В футбол он никогда не играл, на мотоциклы у нас не было денег, но велосипед у него, может, и был. Кое-что он для нас сделал, когда вернулся из американского плена: он хорошо владел английским, поэтому помогал как переводчик в восстановлении промышленности, имел полезные связи, что было, то было, но голосовать за него – увольте. Пусть он даже и кандидат партии, за которую я хочу голосовать».
В конце концов за неимением футбольного подошел бы снимок с мотоциклом, но единственная спортивная фотография, которую я раздобыл у одной пожилой тетки, изображала его юношей лет пятнадцати с рюкзаком и на велосипеде. Мы решили, что и эта сойдет. И написали под ней: «Он давно увлекался путешествиями на велосипеде…» – и заставили его, а ему ведь уже сорок пять стукнуло, взгромоздиться в молодцеватой позе на новенький велик. Нельзя забывать, что в его избирательном округе есть велосипедный завод. Мы сфотографировали его на велике и дописали: «… и любит их до сих пор».
Но о чем-то – а вот о чем именно, я так никогда и не дознался – в деревне упорно умалчивали. Он с трудом собрал двадцать восемь процентов голосов, хотя заслуги в восстановлении у него были, их мы рекламировали честно: «Владея английским языком, он неустанно использовал на благо любимой отчизны также и приобретенные в плену познания в горном деле». Потом я разыскал в архиве горного управления его снимок – на нем его лицо было перепачкано углем; теперь нам оставалось лишь сфотографировать Румяное Яблочко во весь рост на прогулке с собакой, а затем когда он гладит детей по головкам и улыбается женщинам. И это кое-что нам дало, правда не в его родной деревне, – там я встречал одни ухмылки.
Я сгладил острые углы в его биографии, написав: «Порой жизнь вынуждала его выбирать окольные пути, что было не безболезненно, так как отчуждало его временами от любимой церкви, к которой он позже обратился с еще большим пылом. Он был храбрым солдатом, хотя его с самого начала ужасали военные цели шедшего по ложному пути правительства». Разумеется, я охотнее написал бы «фашистского» или «преступного правительства», но это бы непременно вычеркнули. А несколько историй с девушками – о которых, к своему удивлению, я узнал (о них, как ни странно, рассказывали без улыбки, скорее с горечью), поскольку считал его педом, – я описал так: «Неудивительно, что он разбил иные девичьи сердца».
Существуют некие таинственные законы, по которым истории с женщинами одному политику идут на пользу, а другому во вред. Тут, видимо, играют роль абсолютно иррациональные, мифические мотивы, которые мы еще не сумели исследовать. Кундт и Плуканский, например, относятся к тем, кому истории с женщинами идут на пользу; они почти всегда полезны христианским политикам, а бот левым – никогда. Возможно, это связано с тем, что левые претендуют на моральную чистоту, а правые выигрывают голоса как раз при помощи явной аморальности. В этом смысле Плуканский был определенно правым.
Наконец, мы вплели в его жизнеописание и дворянский мотив, ведь он женился на графине Ауэль, симпатичной селяночке неброской внешности, но с хорошо налаженным поместьем, в котором выращивали фрукты и разводили форель. Однако для иллюстраций нам важнее было имевшееся там же собаководство. Получились великолепные снимки: обвешанный щенками Румяное Яблочко стоит на террасе замка, как сияющий румяный Лаокоон. Были у них и дети – одетые в грубошерстные костюмчики такого типа, в каких знать любит щеголять в деревне, они тоже смотрелись весьма привлекательно. Из этого можно было кое-что выколотить: «Сын рабочего женится на графине. Их связывает христианское наследие».
Между тем он уже двенадцать лет не заглядывал в спальню жены, и она рожает от любовника детей, которых он преспокойно узаконивает. От него только восемнадцатилетняя Рут и шестнадцатилетний Хульдрайх, а одиннадцатилетний Этельберт и девятилетняя Мехтхильда – чужие. Но приличия не нарушены: во времена избирательных кампаний он навещает жену, фотографируется с ней; сидит в раздумье, беседует с ее любовником (кстати, это вполне славный агроном) или отдыхает на террасе, а порой и коня оседлает, однажды он даже, засучив рукава, взял вилы.
На самом деле живет он только здесь – район слывет скромным, – в старом квартале, где вперемежку стоят и искусно отреставрированные и обшарпанные дома. В последних живут турки, студенты, разорившиеся дельцы, есть квартирные коммуны; в шикарных же домах живут врачи, адвокаты, тайные миллионеры, они занимают огромные квартиры, просторнее иного маленького замка. Тем не менее это не район вилл, и автомобили, стоящие на улице, во вмятинах и пестро размалеваны. Плуканский сам не водит машину, ему полагается служебная машина с шофером; но иногда он садится на велосипед и объезжает квартал, заглядывая в какую-нибудь забегаловку, чтобы выпить у стойки чашку кофе. В таком случае я обязан заблаговременно оповестить фотокорреспондентов. Он звонит мне по телефону и говорит: «Завтра с десяти до одиннадцати bicycle hour», то есть велосипедный час. Все-таки он живет в собственном избирательном округе – здесь он собирает пятьдесят четыре – пятьдесят шесть процентов голосов и уж если заходит в кафе, то обязательно расспрашивает о «нуждах молодежи». Это он умеет, так же как умеет давать интервью по любым вопросам, начиная с состояния велосипедных дорожек и ядерной энергетики до противозачаточных пилюль и налоговой реформы. На случай интервью у него под рукой кассеты, которые я заранее заряжаю. В словесной перепалке остается только найти нужную кнопку, но это он умеет, он прекрасно ориентируется в обстановке. Чтобы его ответы не казались слишком гладкими, я даже всадил несколько смущенных междометий: а-а, э-э, о-о, гм.