— Не за что! — ответил Игорь.
— Ясно.
К столу подошли Петровы. Папа Дима поглядел на Петрову, чувствуя себя виноватым в том, что они уехали в Сигулду, не дождавшись ее. Но Петрова, усаживаясь за стол и отодвигая от себя все, как она называла, существенное, с аппетитом принялась за творожники. Лишь покончив с ними, она спросила не папу Диму, а маму Галю:
— Ну, как съездили? Хорошо, да?
— Там так красиво! — сказала мама.
— А я все утро проспала, — сказала Петрова. — Вы хорошо сделали, что не будили меня. Я бы прокопалась и вас задержала бы, а туда лучше ехать на рассвете.
Мама засмеялась и сказала:
— Мы и не стали будить вас, пожалели.
Рассмеялась и Петрова и сказала маме:
— Ах, Галина Ивановна! Вы просто прелесть!
И они как-то особенно, по-женски, переглянулись, видимо хорошо поняв друг друга… Петров, уничтожая бифштекс, который он совершенно засыпал перцем, сказал:
— Присоединяюсь к авторитетному заявлению моей супруги. Благодаря вам у нас составилась прекрасная партия в преферанс, и я целый день лицезрел свою жену, что случается не всегда…
— Какой ужас! Так вы весь день играли в карты? — спросила мама Петрову. Та кивнула головой. Мама Галя сказала: — Ну, я думала, что вы найдете себе более приятное занятие.
— Что сделано, то сделано! — с комической улыбкой ответила Петрова. — Но вы знаете, я обыграла его так, что ему и не снилось никогда быть в таком проигрыше!
— Везет в картах, значит, не везет в любви, милая моя! — сказал Петров. — Это меня вполне устраивает. Согласен быть в проигрыше, у тебя непрестанно! Ей-богу! — И он поцеловал жене руку.
Папа Дима почему-то порозовел и принялся стаскивать с руки сожженную кожицу. Она легко отдиралась прозрачной тонкой пленкой, на которой ясно виднелись точки пор.
— Боже мой! Где это вы так сожглись? — спросил Петров.
— Да на днях перележал на солнышке! — ответил папа Дима, еще более розовея.
— Сметаной надо мазаться в таких случаях, — участливо сказал Петров. Он посмотрел на Игоря: — Ты за что Андрея побил? Я из окна видел, как он из грота вышел, сопли, извините, на кулак мотал.
— Я его не побил, — сказал Игорь, которого сдерживало чувство товарищества. Ну, кому какое дело до всего этого? И он сморщился, вспомнив серо-желтый комочек в песке.
— Не побил? Напрасно, — сказал Петров. — Противный мальчишка: два дня назад залез на дерево перед самым моим окном и принялся свистеть. Два часа свистел, пока я в него не запустил словарем иностранных слов.
— Почему иностранных? — спросил Игорь.
— А свои я на него уже все израсходовал! — сказал, смеясь, Петров. — За два часа, сами понимаете, можно очень многое высказать.
— Если б вы слышали, как он этого Андрюшку ругал! — сказала с притворным ужасом Петрова.
3
Балодис очень симпатизирует Вихровым. Точнее, он симпатизирует маме Гале. Папу Диму он принимает, как принимал бы любого мужчину, — как товарища, с которым сегодня по пути, а завтра их дороги разойдутся. Он не оставляет своих попыток расширить кругозор своих новых друзей, видя в них людей любознательных и добрых ко всему, на что падает их взор, ко всему, что принимают они близко к сердцу. Балодис угадывает, какую роль в жизни папы Димы играет мама Галя и сколько сил у этой милой женщины; он угадывает, что без мамы Гали Вихров, быть может, и не имел бы уж возможности справиться со своей болезнью, и это еще больше привлекает Балодиса к ней.
— Завтра я еду в рыболовецкий колхоз, на побережье, к родне, — говорит он. — Может быть, вы составите мне компанию? Выедем в открытое море на два дня. Вы увидите, как латыши добывают корюшку и салаку. И потом поедем в колхоз, где у меня тоже родня. И вы увидите, как делается вот эта знаменитая вещь! — Балодис отрезает кусок бекона и тонким пластиком кладет его на хлеб. Розовое сало, пророщенное слоями мяса, выглядит необыкновенно аппетитно, и мама Галя невольно делает то же самое. — В самом деле, поехали? — говорит Балодис.
— Ну, колхозы-то есть и на Дальнем Востоке, — необдуманно говорит папа Дима, которому не терпится опять забраться в Рыбачий домик — в последние дни ему работается как-то уж очень хорошо, и он с ужасом думает о том, что кто-то и что-то может ему помешать.
Балодис легонько хмурится.
— Эх вы, дачники! — говорит он как бы шутя, но отказ Вихровых познакомиться с его родиной поближе вызывает в нем досаду.
Как и все латыши, он любит Латвию любовью ревнивой и взыскательной. Она кажется ему краше всех других республик — особенной, неповторимой, достойной всяческого внимания, восхищения и преклонения. И все, что есть у нее, тоже особенное, необыкновенное, не такое, как в «старых республиках», и, когда кто-нибудь недостаточно восхищен тем, что он видит здесь, — и богатыми рынками, и чистотой городских улиц, и добротными продуктами, за качество которых можно не беспокоиться, и вежливыми продавцами, которые, даже отвечая отрицательно на вопрос покупателя, обязательно добавляют: «Пожалуйста», и чистенькими школьниками, и обилием цветов в скверах, — Балодис сердится, как очень воспитанный человек, скрывая это, но сердится.
Однако на этот раз он воздерживается от длинной тирады.
Они, эти товарищи, выросшие в «старых республиках», не понимают, что Советская Латвия молода, очень молода. Нельзя, как делают это, празднуя даты, присчитывать одиннадцать месяцев советской власти в 1940–1941 годах к трем годам немецкой оккупации и таким образом почти на пять лет увеличивать опыт ее советского строительства. По сути дела, ей столько советских лет, сколько странам народной демократии. И за то, чего достигла промышленность, заметьте — передовая промышленность Латвии, ее колхозы, ее люди в такой короткий срок, их надо уважать, очень-очень уважать!
Отказ побывать в колхозе кажется Балодису очень обидным. Но он справляется со своими чувствами, не дает им вылиться наружу и с обычной улыбкой говорит:
— Во всяком случае, если у вас появится такое желание, буду рад служить вам всегда!
И он очень мило целует руку у мамы Гали и делает легкий полупоклон в сторону папы. «Ах, что за воспитанный человек!» — с удовольствием говорит себе папа Дима… Балодис не молод, он очень велик и тяжел, но как он держится — по его походке, манерам, подтянутости нельзя ему дать его лет, и дело не в том, что он уж очень моложав, а в том, что он не дает годам взять над собой верх, не дает себе распускаться: как бы он ни был утомлен или нездоров, он не позволит себе не побриться или небрежно одеться. «Культура! — говорит себе папа Дима. — Все-таки они молодцы, латыши!» — думает он и вспоминает, что не успел сегодня побриться — поленился…
— Честь имею! — говорит Балодис и уходит.
Он, конечно, выйдет в море. И будет тянуть сеть. И рыбаки забудут на это время, что он инженер, чуть ли не профессор — на нем будет надета непромокаемая куртка и зюйдвестка, от него будет пахнуть рыбой и ветром, а руки у него такие же сильные, как у них, и им не придется стыдиться своего рыбака, избравшего другие дороги в жизни, не менее-тяжелые, чем их пахнущая солью дорога.
А напрасно все-таки папа Дима отказался от этой поездки.
Хуже бы ему не стало.
Но папа Дима думает об очередной фразе, которая так и не удалась ему вчера, а сегодня становится ясной и убедительной, и он отправляется на свою дорогу, тоже нелегкую, если разобраться в этом деле.
4
Аля и Ляля завтракали сегодня без мамы, с отцом — маленьким, сухощавым молодящимся пожилым человеком. У него седые, отпущенные до плеч волосы, длинноватый нос, глаза в целой сетке глубоких морщин, светлая кожа лица, как видно никогда не знавшего загара, тонкие пальцы музыканта. Казалось, он играет роль в какой-то пьесе из жизни начала девятнадцатого столетия, так утонченно держался он на людях, да, видно, и наедине с собой. Вероятно, это было потому, что он в дни своей молодости встречался с такими людьми, как Шаляпин, Собинов, Нежданова, как Блок, которые нынче казались такими далекими, такими далекими… Рядом со своими дочками он выглядел словно рисунок на старой гравюре, изображавшей разорившегося дворянина. Он ел так, как, вероятно, едят на званых обедах или на дипломатических приемах, тщательно соблюдая все приличия.