Виктор Юзефович ДРАГУНСКИЙ

СЛОНИХА ЛЯЛЬКА

Слониха Лялька any2fbimgloader0.jpeg

1

Я расскажу вам, ребята, одну цирковую историю. Это история про заболевшую слониху, старую мою приятельницу. Я расскажу вам про то, как она заболела и как я её вылечил, потому что я её крепко любил и уважал, она была для меня дороже старого друга. Во всяком случае, не хуже. Мы давно с ней дружили, а потом расстались, как мне казалось, навек. Но жизнь иногда устраивает необычайные чудеса и фокусы, и смотришь, через пять лет разлуки снова встречаешь старого товарища и, как ни странно, только тогда начинаешь понимать, что он тебе по-настоящему дорог и мил, и какой он добрый и славный, и ты коришь себя тысячу раз, говоришь себе, что вот ты его уже стал забывать.

А разве это красиво — забывать друзей? Разве это хорошо? Разве тебя этому учили старые отец и мать? Нет, они не могли никогда научить тебя подобным делам и поступкам, потому что они были старые потомственные цирковые артисты, а у цирковых артистов особенно крепко развито чувство товарищества и долга.

И теперь, когда моих родителей давно уже нет на свете, а я и сам почти что старый, меня все так и зовут — старый клоун. Это ещё и потому, что я придерживаюсь старого репертуара, вернее, не старого, а старинного, но уж зато по-настоящему смешного. Дети очень любят такие, испытанные годами, клоунские номера. А я всю жизнь учился только такие номера показывать, и научился в конце концов.

Теперь, когда шпрехшталмейстер выходит и объявляет в цирке: «А сейчас выступает Николай Ветров, старый клоун», и ребята сейчас же начинают хлопать в ладоши и подпрыгивать на месте, и я выхожу в манеж, и они все ужасно галдят, и долго не успокаиваются, и я под конец снимаю перед ними шляпу, строю уморительную гримасу, раскланиваюсь на все стороны и объявляю смешным голосом: «Добри вечер! Драсьти!»

И они усаживаются, и можно начинать показывать что-нибудь смешное!

Это всё очень интересно, всегда, в каждом городе, на каждом представлении. Я это всё объясняю так долго затем, чтобы вы поняли, как я люблю своё дело, зрителей, маленьких зрителей особенно, этот шелковистый звук ребячьих рукоплесканий. И цирк люблю с музыкой, и артистов в парадных костюмах, и цирковых животных. А как же?

И вот однажды, когда я уже выступил и попрощался с ребятами и оркестр заиграл такую музыку, чтобы ребята в такт хлопали все вместе, я вышел в наш цирковой буфет. Мне очень хотелось пить. И вот стою я и пью «сердитую водичку», она холодная и покалывает язык, её все ребята любят, и есть такие удальцы, что по пять бутылок выпивают. И в это время подходит ко мне старый цирковой работник Панаргин, он работает помощником у дрессировщика Русакова. Он ещё издали помахал мне рукой в знак приветствия. Я ответил и показал глазами: мол, иди ко мне. Высокий и медлительный, он быстро подошёл ко мне и сунул для пожатия свою шершавую руку. Лицо у него было в крупных, сползающих книзу морщинах, выражение глаз, красных и воспалённых, тревожное. Я спросил его:

— Что с тобой?

— Плохие дела, брат, — сказал Панаргин мрачно.

— Говори скорей!

— Лялька болеет, а Русакова нет.

— А где же он?

— Завтра объявится. Нужно же ему было лететь самолётом! Теперь сидит в Целинограде. У них там, видите ли, нелётная погода.

— А что с Лялькой?

— Болеет. Ну, не знаю, вид плохой. Стонет… Пойдём посмотрим.

Я сказал:

— Пошли.

— Будь другом, — обрадовался Панаргин, — сделай милость. Ум хорошо, а два — сам знаешь… Стоит, не ест… Беда на мою голову…

— Бежим! — сказал я, выгрызая зёрнышки из яблока. — Таисия Сергеевна, — я обернулся к буфетчице, — заверните мне булочек десяток!

Буфетчица кивнула головой.

— Я не за себя, — сказал Панаргин, — ты не думай. Ляльку жалко. Ведь она какая артистка! Безотказная! Разве она слон! Золото она, а не слон!

— Не канючь! — сказал я. — Сейчас поглядим. Пойдём!

Я взял у буфетчицы пакет. Он был полон.

И мы пошли на конюшню.

2

Да, конечно, слониха была больна. Панаргин не ошибся. Она стояла в дальнем углу конюшни, недалеко от дежурной лампочки. Она была прикована тяжёлой цепью к чугунной тумбе. Глаза её были прикрыты, длинный безжизненный хобот уныло опущен до самого пола. Она была похожа на огромный серый холм, покрытый редкими травинками волос, на африканскую хижину, стоящую на четырёх подпорках-столбах. Тяжёлая её голова и огромные уши, похожие на шевелящиеся пальмовые листья, маленький хвост — всё это выглядело усталым, обвисшим и хворым.

Я подошёл к ней спереди, прямо со лба, держа в руке открытый пакет со свежими булочками, и протянул его ей. Я был рад её видеть. Я сказал ей негромко:

— Лялька!

Она чуть шевельнула ушами и медленно переступила передними ногами, потом открыла свой человеческий грустный взгляд. Давненько мы не виделись с ней. Давненько, что и говорить, и вполне можно было позабыть меня, выкинуть из головы и сердца. Но тогда, когда мы виделись, мы крепко дружили, встречались каждый день. И сейчас Лялька узнала меня мгновенно. Я это увидел в её глазах. Она не стала приплясывать от радости и трубить «ура» во весь свой мощный хобот. Видно, не до того ей было, сил было мало. Просто по глазам её я увидел, что она меня узнала, и глаза её пожаловались мне. Она искала сочувствия у старого друга. Она похлопала ресницами и покачала головой, словно сказала: «Вот как привелось свидеться… Скверные, брат, дела…»

И всё-таки она сделала над собой усилие и, приподняв хобот, тихонько и длительно дунула мне в лицо.

— Узнала, — сказал Панаргин голосом, полным нежности. — Ну что за животное такое, девочка ты моя…

— Да, — сказал я, — узнала, милая.

И я вынул из пакета плюшку и протянул её Ляльке.

— Лялька, — сказал я, — на булку.

Она снова подняла свой слабый хобот. Дыхание у неё было горячее.

Я держал сладкую, пахучую булку на раскрытой ладони. Но Лялька нерешительно посопела и отказалась. Хобот её равнодушно, немощно и на этот раз окончательно повис над полом. Я прислонил пакет с булками к тумбе.

— Что такое, — сказал я, — еду не берёт… Температура, по-моему.

— Ну да, — сказал Панаргин. — Простыла, наверно. Здесь сквозняки… Черти бы их побрали, устроили ход на задний двор, а дверь не затворяют, дует прямо по ногам, её и прохватило. Она же хрупкая. Не понимают, думают, раз слон, так она вроде паровоза. Всё нипочём — и дождь, и ветер… А она хрупкая!

— Кашляет?

— Да нет, не слышно, а дышит трудно.

— И давно она так?

— Да с утра. И завтракала неохотно. Я обратил внимание — плохо ест!

Я зашёл сбоку и стал обходить Ляльку постепенно, вдоль туловища, и прикладывал ухо к наморщенной и шуршащей Лялькиной коже. Где-то далеко внутри, как будто за стеной соседней комнаты, мне услышались низкие однообразные звуки, словно кто-то от нечего делать водил смычком по басовой струне контрабаса.

— Бронхит, по-моему, — сказал я.

— Только бы не воспаление лёгких, боже упаси!

— По-моему, надо кальцекса ей дать.

— Ей встряска нужна, и согреть надо. Что ей кальцекс…

Вот так стоять и канючить он мог бы ещё до утра, потому что Иван Русаков привык до всего добираться собственными руками, и глаз у него был острый, хозяйский, а его помощники были людьми нерешительными, несамостоятельными — воспитал на свою голову. А теперь вот слонихе худо, а этот чудак маялся и робел, как мальчишка.

— Тащи ведро, — сказал я твёрдо и повелительно, — и пошли за вином.

— Во-во! И сахарку кило три! Сейчас, сейчас мы её вылечим… Не может быть — вылечим!

Он очень обрадовался тому, что кто-то взял на себя обязанности решать и командовать: ему теперь нужно было только подчиняться и возможно лучше исполнить распоряжение. Это было ему по душе. Он сразу почувствовал уверенность.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: