Ему оставалось одно — смириться. Стыдясь своего безобразия, он сбросил куртку, стащил рубаху, спустил штаны и остался голым. Но учительница никак не реагировала. За дверью была полная тишина. Не просто не доносилось ни звука — материализовавшаяся тишина присела на корточки. Ее взгляд черным лучом пронзил его через замочную скважину. Все стало одноцветным, в глазах у него потемнело. Он стиснул колени, обхватил голову руками, готовый расплакаться. Но слез не было. Внутри у него вдруг все стало сухим, как песчаное побережье под утро.
— Ну как, понял теперь? — Голос учительницы из-за двери был бесстрастен. Он кивнул. Он действительно все понял. Он постиг все гораздо глубже, чем подтвердил своим кивком, и даже гораздо глубже, чем казалось ему самому. — Теперь можешь идти.
Дверь приоткрылась, и на пол беззвучно упал ключ. Ключ от двери, которую изнутри можно было открыть и без ключа.
Двери клиники, куда я наконец добрался, — на замке, и висит табличка, что сегодня приема нет. У черного хода хрипло поскуливает та самая добродушная собака. Я звоню. От нетерпения жму на кнопку звонка, не отнимая пальца. Кто-то подходит. Неожиданно дверь распахивается, и меня впускает в дом женщина — будто с нетерпением ждала моего прихода. Что-то пробормотав, она направляется в глубь дома. Я не расслышал как следует, что она сказала, — скорее всего, спутав меня с лжечеловеком-ящиком (или лжеврачом), выговаривает ему. Чем раньше я исправлю ее ошибку, тем лучше. Откашлявшись, я начинаю объяснять:
— Я не сэнсэй. Я настоящий. Повторяю: настоящий. Вчера вечером я ждал тебя под мостом. Бывший фоторепортер…
Приоткрыв рот, она быстро осматривает меня с ног до головы. Ее лицо застывает в удивлении.
— Вам не стыдно? Почему не выполнили обещания? Снимайте его немедленно. Вы, видимо, не знаете, а…
— Нет, знаю. Ты, наверное, имеешь в виду сэнсэя. Я только что встретил его на улице.
— Снимайте же, прошу вас…
— Не могу снять. Я очень торопился сюда.
— Перестаньте. Теперь уж…
— Но я голый. Совершенно голый. После того я вымылся в душе на побережье, выстирал белье и стал ждать, пока оно высохнет. Покинуть ящик можно лишь после того, как подготовишь себя к тому, чтобы его покинуть, — верно ведь? Потом я собирался разделаться с ящиком и прийти сюда. Чтобы ты сама убедилась, что я сдержал обещание. Но я заснул. Заснул так крепко, точно меня расплющило дорожным катком. И к тому же, пока я спал, все время видел сон, будто не в силах сомкнуть глаз, поэтому хотя я проснулся совсем недавно, так и не смог выспаться как следует. Но это бы еще ничего; когда я проснулся, то обнаружил, что белье и брюки куда-то исчезли. Положение отчаянное. Мне кажется, под утро я видел сон, как ребятишки, водрузив на бамбуковый шест флаг, носятся по берегу, — видимо, это был не сон, а явь. Теперь я догадываюсь, что бегали они не с флагом, а с моими брюками. Я пал духом. Нужно было как-то раздобыть брюки. Любое старье, лишь бы достать… С этой мыслью я поплелся в город, и вдруг — как раз там, где кончается дамба, — идет точно такой же человек-ящик, как я… Теперь все пропало, подумал я… Если буду искать брюки, не успею в клинику…
Она неожиданно рассмеялась. С трудом удерживая на пятках согнутое пополам тело, она вся сотрясалась от смеха. Сначала она смеялась зло, издевательски, но надолго ее не хватило, и смех ее стал просто веселым. Высмеявшись, она становится оживленной и добродушной.
— Это ничего, что голый. Договор есть договор.
— Ты уж меня прости, но мне бы и старые брюки вполне подошли, может, одолжишь на время?
— Так и быть, я тоже разденусь для вас догола. Вы же собирались меня фотографировать. Если мы оба будем голыми, стесняться нечего, правда?
— Смотреть на голого мужчину — это же ужасно.
— Ошибаетесь, — бесстрастно отвечает она и начинает быстро раздеваться. Блузка… юбка… лифчик… — До чего противный этот ящик. Я просто не могу уже выносить его.
Совершенно обнаженная, она стоит передо мной. На губах — чуть заметный вызов. Но в глазах — мрачная мольба. Обнаженная, она ни капельки не выглядит обнаженной. Ей слишком идет нагота. Но мне она не идет. Особенно торчащая из ящика нижняя часть тела выглядит более чем комично.
— Может, ты хоть на минутку закроешь глаза? Или отвернешься…
— С удовольствием.
В голосе ее смех. Она отворачивается и прислоняется плечом к стене коридора. Снимая сапоги, я чувствую, как всего меня бьет мелкая дрожь. Я тихо вылезаю из ящика и, крадучись подойдя к ней сзади, охватываю руками ее плечи. Она не сопротивляется, а я, сокращая и сокращая отделяющее нас расстояние, настойчиво убеждаю себя, что это расстояние обязан сохранять вечно.
— А вдруг сэнсэй вернется, ничего?..
— Вряд ли вернется. Он и не собирался возвращаться…
— Как пахнут твои волосы…
— Нескладная…
— Признаюсь. Я был ненастоящим.
— Молчи…
— А вот записки — настоящие. Они мне достались от настоящего человека-ящика после его смерти.
Я обливаюсь потом…
записках — чистая правда, что они представляют собой искреннее признание. Умирающий всегда испытывает непонятную зависть, ревность к тем, кто остается после его смерти. Среди них обязательно найдутся маловеры, до мозга костей пропитанные досадой на фальшивый вексель, именуемый «истиной», — они будут стремиться к тому, чтобы хоть крышку гроба заколотить гвоздями «лжи». Только не следует воспринимать их как обычные предсмертные записки.)
ВО СНЕ И ЧЕЛОВЕК-ЯЩИК СНИМАЕТ С СЕБЯ ЯЩИК. ВИДИТ ЛИ ОН СОН О ТОМ, ЧТО БЫЛО ДО ТОГО, КАК ОН НАЧАЛ ЖИЗНЬ В ЯЩИКЕ, ИЛИ ВИДИТ СОН О СВОЕЙ ЖИЗНИ ПОСЛЕ ТОГО, КАК ПОКИНУЛ ЯЩИК…
Дом, к которому я направлялся, стоял на холме, так сказать, у выхода из города. Я проделал бесконечно длинный путь в конной повозке и вот наконец подъехал к воротам дома. Судя по расстоянию, дом, возможно, стоит не у выхода из города, а скорее у входа в него.
Конная повозка — я просто так называю ее. На самом же деле повозку везла не лошадь, вез человек, на котором был надет ящик из гофрированного картона. А если говорить совсем уж откровенно, этим человеком был мой отец. Ему за шестьдесят. Хоть в этом было нечто старомодное, отец, ни за что не желавший ломать исконную традицию города, по которой во время брачной церемонии жених должен приехать за невестой в конной повозке, впрягся в нее сам вместо лошади. Но, чтобы не позорить меня, спрятался в ящик из гофрированного картона. Он, видимо, заботился еще и о том, чтобы невеста не раздумала.
Разумеется, если бы у меня были деньги, чтобы нанять конную повозку, отец наверняка не стал бы делать этого ради меня, да я и сам, думаю, не попросил бы его об этом. Но отказаться от свадьбы только потому, что я не в состоянии заплатить за конную повозку, было бы чересчур обидно. Поэтому мне не оставалось ничего другого, как прибегнуть к доброте отца.
Однако шестидесятилетний отец совсем не годится на роль лошади. Он с трудом тащил повозку в гору по выбитой дороге — он не стоил и одной десятой настоящей лошади. Я, разумеется, не мог слезть с повозки, чтобы подталкивать ее сзади, и она почти не двигалась вперед. Только время летело с бешеной скоростью. К тому же еще и нещадная тряска довела до крайнего предела потребность справить нужду, и, когда мы доехали, я был совершенно зеленым.
Наконец повозка остановилась.
Отец отвязал от ящика кожаные ремни, которыми привязывают лошадь к повозке (не знаю, как они называются), и, глянув на меня из прорезанного в ящике окошка, слабо, устало улыбнулся. Я ответил ему натянутой улыбкой и медленно вылез из повозки.
Повозка, которую я назвал конной, была предназначена для доставки грузов. Но уговора не приезжать за невестой в такой повозке не было — главное жениться, а там она от меня никуда не денется. Учащенно дыша я, шаркая ногами, побежал, расстегивая на ходу брюки, к обочине дороги и, напрягши живот, почувствовал такое огромное облегчение, будто взмыл в небо и лечу над синеющими вдали горами.