Эдуард Лимонов
Книга воды
Предисловие
Все содержащееся под этой обложкой называется «Книга Воды». Можно было бы назвать ее «Книга Времени». Потому что оно о времени. Но я предпочел воду. Вода несет, смывает, и нельзя войти в одну воду дважды. В результате получилось странное произведение: появились географические воспоминания, судьбоносные совпадения. Так, я побывал на одном берегу Адриатики — в Венеции в 1982 году в очень странной компании, а через одиннадцать лет брел по противостоящему берегу Адриатики — балканскому, с автоматом, в составе отряда Военной полиции ныне покойной Республики Книнская Краина. Летом 1974-го я проехал сквозь Гагры, направляясь в сторону Гудаут, в спортивном автомобиле француза в компании красивых женщин, а в 1992-м бродил по заросшему сорной травой пляжу Гудаут — авантюрист, приехавший на помощь Абхазской Республике.
Еще оказалось, что я выловил в океане времени самые essentiels предметы: так, прочитав первые сорок страниц рукописи, я обнаружил только войну и женщин. Автоматы и сперма внутри дыр любимых самок — вот каким оказался немудрящий итог моей жизни. Часть подобного выбора необходимо списать за счет места написания книги — военная тюрьма для врагов государства, но ведь не все же!
Некоторые эпизоды этой книги мелькали и в других моих книгах, но, будучи представлены в ином контексте, они были лишены глубины и невыделенны, имели характер эскизов. Здесь они дописаны и приобрели самостоятельный характер. «Книга Воды» — это о водах жизни, потому намеренно смешаны ее эпизоды, как смешаны воспоминания памяти, или предметы несутся в воде. Перед тобой, читатель, — оригинальная книга воспоминаний. А так как мои наклонности всегда были двойственны — я с ранних лет проявил себя и как Дон-Жуан или Казанова, одновременно преследуя будущее солдата и революционера (ориентируясь на Бакунина и Че Гевару), то и результат получился двойственным: перед тобой смесь «Боливийского дневника» с «Воспоминаниями Казановы».
Моря
Средиземное море / Ницца
Наташа была рослая девушка с фигурой пловчихи. Плавала она очень серьезно. Тщательно надевала на голову шапочку, задумчиво входила в воду, лишь в последний момент позволяла себе тихо взвизгнуть, когда, зайдя достаточно глубоко, уже ложилась на волну, чтобы плыть. После этого она серьезно выполняла работу плавания и не любила, чтобы на нее брызгали, приближаясь, другие пловцы. Я видел ее с пляжа и говорил себе: «Вот плывет моя жена». На пляже в Ницце могли спокойно увести наши вещи, потому мы не плавали вдвоем. Она приходила из моря, я — уходил в море, никого третьего или четвертого с нами не было. Море было роскошное. Как на туристских проспектах — аквамариновое. Портило море только неумолчное гудение автомобилей по английскому променаду. Улица тянулась вдоль пляжа наверху, и бензиновые выхлопы, раскаленный асфальт, многие тысячи раскаленных вонючих железных тел автомобилей ощущались и внизу, у моря. Вода была как парное молоко. Наташа была злая. Потому что у нас не было компании. Мы ехали в Ниццу из городка Безье вдоль всего побережья Средиземного моря. В Безье нас провожал Мишель Бидо в сандалиях. Худой и ироничный. Наташи он боялся. Мы прожили у него в деревушке Кампрафо три недели и одичали. В деревушке летом одиннадцать жителей, — считая нас. Зимой жителей было восемь. В Ниццу мы ехали через Тулон, Марсель, Канны в поезде, где были открыты окна и люди стояли как в русской электричке. Люди были простые: веселые арабы, матросы в шапочках с помпонами. Было много пьяных. Со свистом проносились мимо платформы с пальмами. В том поезде Наташа чувствовала себя много лучше, чем в Кампрафо, потому что на нее смотрели арабы и матросы и одобряли ее. Она всегда нравилась простому, немудрящему полукриминальному люду. В Кампрафо на нее было некому смотреть. Из восьми зимних обитателей деревушки двое были любящая семья гомосексуалистов — они выращивали коз, производили из козьего молока экологический сыр и продавали его в ближайшем городке Сент-Шиньян. Шестеро остальных обитателей были дети, девочки и старики.
В Ницце нас ждала квартира подруги Наташи. В доме с коридорной системой. Там был балкон, неудобная постель, похожая на лежанку на русской печи. Я донимал Наташу своей похотью, а она раздраженно оборонялась. Или объявляла: «Ну давай, давай», и возмущенно лежала как мертвая. Вечерами мы ходили в рестораны. Наташа была красивая: загорелые ноги, красная юбка, черная кофточка в белый горошек, хриплый голос, мрачное насмешливое лицо. Но и в ресторанах ей не нравилось, хотя я выбирал дорогие, в тот год я хорошо зарабатывал. Это был последний мой мирный год: 1990-й.
И в ниццеанских ресторанах ей было скучно. В Париже мы не ходили в рестораны, потому что Наташа и так работала в ресторанах, много лет в дорогом «Распутине», потом в демократичной «Балалайке». Я всегда был такой проницательный, что самому было противно. Диагноз мне был ясен. Если в Кампрафо не было мужчин и некому было глядеть на Наташу, восхищаться ею, говорить ей комплименты (белесый, с фигурой подростка, тощий, часто обкуренный Мишель Бидо, наш друг, тотально не подходил для флирта), то в Ницце было много мужчин, половина официантов Ниццы выглядели как Алены Делоны, однако был непреодолимый фактор, препятствие между Наташей и Делонами — я. Наташа меня любила, но и жизнь она любила так же сильно. Ее удовлетворил бы, пожалуй, и легкий флирт, но у нас даже не было компании. Так что месяц аскетизма дал о себе знать. Наташа плавала все серьезнее.
Я изучал въевшиеся, прилипшие к ногам камешки. Заметил на них мазут. По всей вероятности, вечерами потерпевшие дорожно-транспортные происшествия мсье или мадамы спускались к пляжу, чтобы омыть некие детали своих автомобилей, и подпортили пляж тем, что ставили на него карбюраторы и амортизаторы. Я встал, нащупал взглядом далеко у кромки красных буев плывущую голову Наташи. Повернулся к городу Ницце. Балконы роскошных отелей были покрыты разноцветными тентами. Над Ниццей дрожало знойное марево. Это были счастливейшие дни скуки и непонимания.
Мы посетили русский собор и бешено поругались на вокзале. Она выкрикнула мне все, что, ей казалось, было во мне плохого и отвратительного и что ее не устраивало. Тогда я был потрясен несправедливостью обвинений, сейчас не помню ни слова. Потом мы помирились и быстро ехали на TGV, на скоростном экспрессе в Париж. Я выпил две литровые банки ледяного пива и, добравшись до нашей квартиры на Rue de Turenne, стал умирать от удушья. Вскоре выяснилось, что это были первые приступы астмы.
Черное море / Одесса
В Одессу нас привезли ребята из Службы безопасности Приднестровья. В машине. Машина была удобная и современная, пахла кожей. Между ее подушками, и под ними, и в них ребята из Службы безопасности Приднестровья еще в Тирасполе рассовали всякие штуки, о которых мы вспомнили только в последний момент и которые перевозить запрещается Уголовным кодексом Украины. До того как подвезти нас к вокзалу, ребята из Службы безопасности остановились на тихой одесской улочке и перевели то, что запрещается перевозить, в наши с Владом сумки. Остановившись у вокзала, мы вышли и обнялись. Второго сопровождающего я больше не видел. С офицером Сергеем Кириченко увиделся через два года в Москве, он приезжал хоронить отца. Единственный наследник квартиры на Лесной улице, Сергей должен был осенью 1994-го сдать квартиру мне, но был убит в октябре. Якобы чистил пистолет, и пуля случайно попала ему в голову. Дело происходило на первом этаже, окно было открыто, в начале октября в Тирасполе еще тепло. Это через два года. Ну а тогда мы стояли на раскаленном асфальте Одессы у вокзала. Р-раз, и дружно обнялись. Все здоровые и молодые. Четверо. Влад Шурыгин — Капитан, журналист газеты «День», Сергей и четвертый парень. Расцепившись, мы пошли с Владом в вокзал. Мы возвращались с войны, с войны в Приднестровье, в Москву. Билетов в обычных кассах не было. Даже у барыг. Мы поднялись на второй этаж и заняли очередь в воинскую кассу. Подумав, я оставил Влада в очереди, а сам отошел звонить по телефону. По дороге сюда, на войну, в поезде Москва—Одесса меня узнал владелец видеобара, так называлось это изобретение, бывший вагон-ресторан, откупленный этим предприимчивым евреем. Еврей узнал меня, он читал мои книги, потому весь путь до Одессы я наслаждался жизнью — пил порядочное шампанское, смотрел боевик и ел жареную курицу. Вспомнив, что у моего одессита-поклонника «чудовищные связи» (так он сам заявил: «У меня чудовищные связи») на железной дороге, я стал набирать номер его телефона, считывая его с клочка газеты. Номер не набирался. В зале ожидания воняло как во всех залах ожидания Советского Союза, хотя он и перестал существовать. Воняло нечистой одеждой, дерьмовой едой, тухлятиной, кислятиной, бомжовой мочой и едким потом южных женщин. Краем глаза я увидел, что милицейский украинский капитан, ставший в очередь за капитаном Шурыгиным, разговаривает с ним, указывая на правый бицепс Шурыгина. Мой капитан подкручивает усики и, семеня ногами на месте, отвечает их капитану нечто презрительное и неприятное. Это было видно по выражению лица моего друга, я их все изучил. Вот так, когда он стоит боком и бросает слова через плечо — это верный знак ссоры. Милицейский капитан тычет пальцем в бицепс Шурыгина. Мой капитан легко отталкивает палец. Я уже давно не набираю номер одессита, я держу трубку в руке, и наконец до меня дошла суть ситуации. На выцветшей военной капитанской куртке Шурыгина нашит огромный шеврон СССР с красным флагом — если он не сочиняет, подарили ему этот шеврон ребята из отряда космонавтов. Вдобавок к внушительному размеру — сантиметров десять в длину — шеврон снабжен большими буквами СССР. Украинский мент наверняка спрашивает Шурыгина, чего это он разгуливает тут по Украине, самостийной и незалежной, с шевроном СССР, страны, которой нет. Жарко, украинский мент худой, лысый и противный — ничего хорошего стычка с ним не обещает. Истерик. И тут до меня дошло, что если сейчас нас из-за этого шеврона на бицепсе Шурыгина задержат, то обнаружат содержимое наших сумок и не видать нам свободы долгое время.