Он весь сиял доброжелательством, вниманием и участливостью, и лишь твердые движенья его рук выдавали в нем профессиональную жесткую бесстрастность.
– Нет, больше не случалось, – ответил я тоном исправно выполняющего всякое домашнее задание ученика.
– Спите хорошо, без кошмаров?
– Хорошо.
– Как у вас на работе? Поспокойнее стало, все утряслось?
– Утряслось. – Я улыбнулся.
– Что вы улыбаетесь?
– Да так…
– Может быть, вам кажется смешным, что недавно вас волновали какие-то там определенные вещи?
– Пожалуй, что так.
– Я очень рад вашему виду, – сказал врач. – Вы хорошо выглядите, я же говорил вам, что все будет хорошо. Давайте будем прекращать принимать лекарство. Вы сейчас, значит… – он заглянул в мою карточку, – ага, по полтаблетки три раза. Ну вот, давайте по таблетке раз в день, пейте так неделю – и прекращайте, Посмотрим, посмотрим… А потом, через месяц – снова ко мне. Это обязательно. Договорились? – с дружеским заговорщическим видом заглянул он мне в глаза.
– Договорились, – сказал я.
9
Часы у меня на руке показывали уже половину первого. Выстуженный, с заиндевевшими окнами автобус, по-ночному бешено, лишь коротко притормаживая у остановок, мчавшийся в белой, секущей снегом его лобовое стекло мгле, был пуст – лишь я да еще обнимающаяся парочка где-то на заднем сиденье. Я был в возбужденном счастливом опьянении – мы выпили на десятерых две бутылки водки и пять бутылок вина, – но я был пьян и возбужден не от выпитого, я был пьян от того повода, по которому мы выпивали, от того события, которое мы праздновали. Пойди укуси меня кто сейчас, пойди отбери у меня людей, закрой мне тему, срежь деньги – наоборот: подбросьте-ка всего того-этого… Бог знает, конечно, сколько еще до окончательных результатов – год, два, три, вся оставшаяся жизнь? – но дверца приоткрылась, открылся туннель за нею, и ясно уже, что брезжащий где-то далеко крохотной точкой свет – это тот самый искомый свет, и надо теперь лишь осилить путь до него. В руках у меня уже не кончик ниточки, готовый оборваться от каждого неосторожного потягивания, а целый моток – не зря я таскался со своим блокнотом аж к криминалистам.
– Эгей! – позвали меня. – Эгей!
Я посмотрел в сторону голоса и вздрогнул. Между рядами сидений, шагах в пяти от меня, взявшись за поручни и забросив ногу за ногу, все в том же своем нелепом, как застиранное женское белье, розовом костюме, тех же нелепых, похожих на обрезанные валенки, с округлыми короткими носками ботинках, стоял тот человек. Только на голове у него была сейчас этакая вроде лыжной, с болтающейся пампушкой на маковке шапочка.
– Как жизнь? – увидев, что я гляжу на него, подмигнул он мне с прежней же все иронически-ласковой улыбкой, отжался на поручнях и, повиснув в воздухе, стал болтать ногами. – Мне кажется, Нобелевская премия у тебя в кармане. Не так, нет?
Я был не в силах произнести ни слова: горло мне перехватило спазмой, виски сжало словно бы громадными, заледеневшими на морозе плоскогубцами, и казалось, они расколют мне сейчас голову, как созревший грецкий орех.
И этот старый мой знакомец тоже замолчал, лишь качался и качался на поручнях, побалтывая ногами, и безотрывно, с застывшей улыбкой на лице смотрел на меня.
Водитель в динамик прогрохотал мою остановку.
Я вскочил с места, будто пружины сиденья подбросили меня, и рванулся к задней двери. Парочка, на последнем сиденье целовалась, запустив друг к другу руки за пазуху. Уже соскакивая со ступенек, я оглянулся – проход между рядами кресел был свободен, никто там не стоял.
Дверцы с трудным металлическим скрипом сошлись у меня за спиной, автобус, пробуксовав мгновение, ушел, и я остался один в этой ночной темени, воющей, метущей колючим, обдирающим лицо снегом.
Я пошел по направлению к дому, но, пройдя половину пути, повернул и пошел обратно. Я вновь вышел на остановку, постоял на ней мгновение и пошел в другую сторону, через дорогу.
Мне открыли минут через пять после моего звонка.
– Это вы! – сказала она сонно и испуганно, глядя на меня сквозь узкую щель, на которую позволила открыть дверь цепочка, с недоумением и усталостью измученного за день человека. – Сейчас… – Она прикрыла дверь, освободила ее от цепочки и снова открыла. – Проходите. Раздевайтесь. Вот сюда, на вешалку.
Она была в скоро наброшенном, перекрутившемся под поясом халате, с голыми ногами, со свалившимся ото сна набок пуком волос.
– С кем это ты? – вышел из комнаты, хмурясь от света, мужчина в одних трусах, без майки, босиком – видимо, муж. И, увидев меня, тут же повысил голос: – Вы кто?
– Тише, Сеня, разбудишь же, – сказала она. – Это тот товарищ, я тебе говорила.
– А-а!.. – протянул муж и замолчал.
– Пойдемте на кухню, – пригласила она меня.
За все время я пока не сказал ни слова.
Я пошел на кухню, сел на табуретку, прислонился спиной к холодильнику, они оба следом за мной прошли и встали у стены возле двери.
– Что-нибудь случилось? – спросила она, в голосе у нее были теперь тогдашние, заставившие меня сейчас прийти по записанному адресу боль и сострадание, но рядом стоял, уперев руки в пояс, босыми ногами на холодном полу, ее муж, и, ко всему тому, задав вопрос, она зевнула, прикрыла рот ладошкой и смущенно улыбнулась. – Простите, – сказала она.
Я знал уже, что не надо говорить, но у меня не было сил, чтобы сдержаться, и я сказал:
– Он опять приходил ко мне. Сейчас, в автобусе.
Муж взглянул на нее, она посмотрела на него, переступила ногами у стены, помолчала и спросила:
– А-а… вы уверены?
Да, ну конечно же, ну зачем я пришел – совсем я, видимо, слетел с катушек…
– Уверен, – сказал я по инерции.
Случившегося мига сердечной участливости и доброты не вернуть, не восстановить, не реставрировать его, человек ведь делает добро не потому, что кто-то нуждается в этом, а потому, что так нужно для его собственной души, для ее спокойствия и безгрешного существования. Это-то, может быть, и называют альтруизмом, но запасы его в человеке не бездонны, они сгорают, и обгоревшей душе нужно время, чтобы восстановиться. И доводись я ей, предположим, мужем или любовником, как знать, не поступила ли она так же бы, как Евгения…
– Может быть… может быть, вам все-таки следовало пить эти таблетки? – устало проводя рукой по лицу, снова, кажется, удерживая зевоту, сказала она.
Ничего другого я уже и не ожидал, точнее – ожидал чего-то в этом роде.
– Я пойду, – пробормотал я и встал.
Они меня не удерживали.
Отчаянно и несчастно закричал, заплакал в комнате ребенок. Муж рванулся в дверь, захлопнул ее за собой, и она, глядя, как я одеваюсь, сказала:
– Вы не отчаивайтесь, а?
Но вся она уже, я видел, тянущаяся к двери, прислушивающаяся к торопливому, раскачивающемуся голосу мужа, выпевающего «баю-бай», была там, рядом с ним.
Кажется, я не сумел даже попрощаться с ней – вышел из квартиры и пошел по лестнице вниз.
На часах было уже около двух.
Я бродил по окрестным улицам, подняв воротник, прячась в него от ветра и жестокого снега, пока не замерз, и все время я исходил страхом, что вот сейчас из-за поворота или просто из этой мятушейся белой мглы вновь появится он, но идти домой было еще страшнее. Однако я пришел в конце концов, меня всего так и трясло от холода – оставаться на улице я был больше не в силах.
Я включил свет в прихожей, переобулся и, не раздеваясь, чтобы согреться, зашел в комнату, – он сидел на стуле возле стола, в той же запомнившейся мне навек позе: боком, забросив ногу на ногу и уперев подбородок в сложенные на спинке крест-накрест руки.
– Думал, что сбежал от меня? – сказал он, усмехаясь. – Наивно! Ну-ну! Куда ты от меня денешься…
Он разогнулся и, опять как тогда, откинулся назад, оперся спиной о стол.
– Брось в меня чем-нибудь, – сказал он. – У тебя это славно выходит.
Я сел на тахту прямо у входа в комнату, смотрел на него и молчал, меня била дрожь, и мне уже было непонятно, отчего я дрожу: от холода или от ужаса, что все это со мной начинается вновь.