Полгода! Полгода прошло с минуты, когда сказали: «Ляленька! Снимаю!» — и щёлкнули затвором, но уже грохнули десятки тысяч стволов с тех пор, и вырвались миллионы чёрных фонтанов земли, и миллионы людей прокружились в какой-то проклятой карусели — кто пешком из Литвы, кто поездом из Иркутска. И теперь со станции, где холодный ветер нёс перемесь дождя и снега, где изнывали эшелоны, безутолку толпошились днём и на чёрных полах распологом спали ночью люди, — как было поверить, что и сейчас есть на свете этот садик, эта девочка, это платье?!
На втором снимке женщина и мальчик сидели на диване и рассматривали большую книжку с картинками во весь лист. Мать тоже была худощавая, тонкая, наверно высокая, а семилетний мальчик с плотным лицом и умным-преумным выражением смотрел не в книжку, а на мать, объяснявшую ему что-то. Глаза у него были такие же крупные, как у отца.
И вообще все они в семье были какие-то отборные. Самому Зотову никогда не приходилось бывать в таких семьях, но мелкие засечки памяти то в Третьяковской галерее, то в театре, то при чтении незаметно сложились в понятие, что такие семьи есть. Их умным уютом пахнуло на Зотова с двух этих снимков.
Возвращая их, Зотов заметил:
— Да вам жарко. Вы разденьтесь.
— Да, — согласился Тверитинов и снял суконник. Он затруднился, куда его деть.
— Вон, на диван, — показал Зотов и даже сделал движение положить сам.
Теперь обнаружились латки, надорванность, разнота пуговиц летней обмундировки Тверитинова и неумелость с обмотками: свободные витки их сползали и побалтывались. Вся одежда такая казалась издевательством над его большой седоватой головой.
Зотов уже не сдерживал симпатии к этому уравновешенному человеку, не зря так сразу понравившемуся ему.
— А кто вы сами? — с уважением спросил он. Грустно заворачивая карточки в оранжевую бумагу, Тверитинов усмехнулся своему ответу:
— Артист.
— Да-а? — поразился Зотов. — Как это я не догадался сразу! Вы очень похожи на артиста!... (Сейчас-то он менее всего походил!...)
…Заслуженный, наверно?
— Нет.
— Где ж вы играли?
— В Драматическом, в Москве.
— В Москве я только один раз был — во МХАТе, мы экскурсией ездили. А вот в Иванове часто бывал. Вы — ивановский новый театр не видели?
— Нет.
— Снаружи — так себе, коробка серая, железобетонный стиль, а внутри — замечательно! Я очень любил бывать в театрах, ведь это не просто развлечение, ведь в театрах учишься, верно?...
(Конечно, акты о сгоревшем эшелоне кричали, что в них надо разбираться, но на то нужно было полных два дня всё равно. А лестно познакомиться и часок поговорить с большим артистом!)
— В каких же ролях вы играли?
— Многих, — невесело улыбнулся Тверитинов. — За столько лет не перечислишь.
— Ну всё-таки? Например?
— Ну… подполковник Вершинин… доктор Ранк…
— У-гм… у-гм… (Не помнил Зотов таких ролей.) А в пьесах Горького вы не играли?
— Конечно, обязательно.
— Я больше всего люблю пьесы Горького. И вообще — Горького! Самый наш умный, самый гуманный, самый большой писатель, вы согласны?
Тверитинов сделал бровями усилие найти ответ, но не нашёл его и промолчал.
— Мне кажется, я даже фамилию вашу знаю. Вы — незаслуженный?
Зотов слегка покраснел от удовольствия разговора.
— Был бы заслуженный, — чуть развёл руками Тверитинов, — пожалуй, здесь бы не был сейчас.
— Почему?... Ах, ну да, вас бы не мобилизовали.
— Нас и не мобилизовали. Мы шли — в ополчение. Мы записывались добровольно.
— Ну, так добровольно записывались, наверно, и заслуженные?
— Записывались все, начиная с главных режиссёров. Но потом некто после какого-то номера провёл черту, и выше черты — остались, ниже черты — пошли.
— И было у вас военное обучение?
— Несколько дней. Штыковому бою. На палках. И как бросать гранаты. Деревянные.
Глаза Тверитинова упёрлись в какую-то точку пола так прочно, что казались остеклелыми.
— Но потом, вас — вооружили?
— Да, уже на марше подбрасывали винтовки. Образца девяносто первого года. Мы до самой Вязьмы шли пешком. А под Вязьмой попали в котёл.
— И много погибло?
— Я так думаю, в плен больше попало. Небольшая нас группка слилась с окруженцами-фронтовиками, они нас и вывели. Я даже не представляю сейчас, где фронт? У вас карты нет?
— Карты нет, сводки неясные, но я так могу вам сказать: Севастополь с кусочком наш, Таганрог у нас, Донбасс держим. А вот Орёл и Курск — у них…
— Ой-йо-йо!... — А под Москвой?
— Под Москвой особенно непонятно. Направления уже почти дачные. А Ленинград — тот вообще отрезан…
Лоб Зотова и вся полоса глаз сдвинулась в морщины страдания:
— А я не могу попасть на фронт!
— Попадёте ещё.
— Да вот разве потому только, что война — не на год.
— Вы были студент?
— Да! Собственно, мы защищали дипломы уже в первые дни войны. Какая уж там защита!... Мы должны были к декабрю их готовить. Тут нам сказали: тащите, у кого какие чертежи, расчёты, и ладно. — Зотову стало интересно, свободно, он захлёбывался всё сразу рассказать. — Да ведь все пять лет… Мы поступали в институт — уже поднял мятеж Франко! Потом сдали Австрию! Чехословакию! Тут началась мировая война! Тут — финская! Вторжение Гитлера во Францию! в Грецию! в Югославию!... С каким настроением мы могли изучать текстильные машины?! Но дело не в этом. После зашиты дипломов ребят послали сразу на курсы при Академии моторизации механизации, а я из-за глаз отстал, очень близорукий. Ну, ходил штурмовал военкомат каждый день, каждый день. У меня опыт ещё с тридцать седьмого года… Единственное, чего добился — дали путёвку в Интендантскую академию. Ладно. Я с этой путёвкой проезжал Москву, да и сунулся в Наркомат обороны. Допросился к какому-то полковнику старому, он спешил ужасно, уже портфель застёгивал. Так, мол, и так, я инженер, не хочу быть интендантом. «Покажите диплом!» А диплома со мной нет… «Ладно, вот тебе один только вопрос, ответишь — значит, инженер: что такое кривошип?» Я ему чеканю с ходу: «Устройство, насаженное на ось вращения и шарнирно соединённое с шатуном для…» Зачеркнул Интендантскую, пишет: «В Транспортную академию». И убежал с портфелем. Я — торжествую! А приехал в Транспортную — набора нет, только курсы военных комендантов. Не помог и кривошип!...