В аду тише, чем тогда в Коложе, в последний ее день на земле. Гул, горестный гул, десять тысяч народа сразу страдает. У самих страх на душе, жалко тех людей, и плетью их: шевелись, поторапливайся. У кого пять подвод – всё грузит, до последней онучки уложился. А у соседа один конь – выкрутись-ка, уложи на телегу все нажитое за свою жизнь и дедовскую: бадейки, одежду, кули, сундук, стол да лавки, мешки с крупами, свинью, кур, прялки, решето, косу и вилы, соху, борону, овчину, жбаны, сковороды – кто ж тебе их потом даст! А бедные, безлошадные, те и не собираются вовсе, сидят на земле перед домом, плачут: убейте нас лучше тут! Другой мужик от отчаяния топор в руки – и рубиться: нате, берите все. А его древком копья по лбу, чтобы упал, и ногами, ногами, сапогами в бока: собирайся, выводи семейство из города, ты князю Витовту нужен, не порубишь вас всех, заказано.
И вытекает из городских ворот поток несчастья, где все вопиют о страхе и бедствиях: люди, коровы, привязанные к возам, овцы и куры, немощные деды и малые дети. Бурлит этот поток человеческий, как река, по руслу меж конной стражи, выносится за версту от города на луг и поле. Молодых несколько парней кинулись в бега через поле – куда ты убежишь, голова глупая! Тут же их конные лучники и свалили, чтобы другим бежать расхотелось. А матери их и сестры убиваются, рвутся поцеловать своих родненьких в последний раз, а их плетью, плетью – в толпу, в табор...
К ночи вымели город, словно сусек, пусто на улицах, кладбищенская тишина. Табор коложский притих в кольце стражи, сбились люди семьями возле своих подвод, страшатся, ждут необычной смерти; непонятно им, что далее последует. Пересидели ночь под возами, а пришло утро, их всех на дорогу, подводу за подводой, в поход, на новое местожительство... А по городу в полторы тысячи дворов расскакалась сотня факельщиков. В одни ворота влетели, в другие вылетели, поднялись в синее небо дымы. Все подожгли: хаты, овины, лавки, звонницу, рубленую коложскую церковь, стены, обложенные хворостом и снопами. Вспыхнули тысячи огней, взвились клубы черного дыма, осыпались сажей, провалилась маковка церкви – запылал огненным столбом древний псковский город. Кто-то, однако, оказался там – может, хитрец простодушный прятался в яме или дитя несмышленое сидело в подпечье,– теперь он возопил о спасении, крик провисел в воздухе недолгий миг и сгинул, и голос этот из огненного чрева прижег совесть.
«Неужто и я там был и вместе с другими все это зло делал?» – не верилось теперь Мишке. Но забытые те деньки вставали перед глазами в ясности всех лиц, живости голосов, в очевидности всех грехов и страданий... Тысячу верст дороги прошли, и через версту могилка с крестом осталась. Девочка зачахла и умерла, старики вымерли от тягот, дитя грудное в холодную ночь замерло навек на руках у молодухи, девку кто-то из стражи изнасиловал, она удавилась, бунт подавили... И дожди, грязь по колено, а по грязи бредут, держась за телегу, дети – от сожженной нами Коложи к разбитому немцами Гродно, где холмы над Неманом и где треть их помрет зимой от голода и морозов... «Грешен я, грешен,– шепчет Мишка.– Души губил! Чужие и невинные губил, а свою жалко, Кульчиха спасает...
Почему же мы такими зверьми бываем и не стыдимся? А про грехи и душу тогда только вспоминаем, когда собственная жизнь на волоске висит? Не стукнули б дидой в бок, никогда не припомнилась бы та Коложа. Там все казалось понятным и правильным. Великий князь приказал, значит, так и должно быть, он лучше знает, он перед богом ответчик. Да и как простой вояр может прекословить, если князья молчат, и священники молчат, словно не видят. Заговор какой-то между людьми на злые поступки. Может, и шевелится совесть, да никто не пускает ее в рост; наоборот, душит ее и черное дело старательно исполняет. Как собаки, думал Мишка, за мясную кость. Вычистили от людей Коложу, князь сказал: «Молодцы, хлопцы!», все сразу улыбками расцвели и готовы другой любой город огнем пройти. Еще и собачья надежда в душе: вдруг, если крепко потрудишься бизуном, заметят и награду дадут – коня позволят взять себе из чужой стайни, или в десятники повысят, или из десятников в сотники, если сотника убьют. А другому достаточно и похвального взгляда. А третий на друзей равняется. А кто таким злодейством набыл чужое имущество, очень рад, что свой двор обогатит. В церкви на иконах Христос в одной рубахе нарисован, веревкой перепоясан, деревянный крестик на груди. А у нас золотые. А кто не имеет, тот мечтает о золотом, и мечом ради него рубит, над душой человеческой издевается, как безумец... И Мишка утешал себя: «Но не своей же волей стал я горлорез. Чужая воля на грехи движет. Хоть бы однажды на святое дело подвигла, чтобы зло добром уравнять!»
И с этой думой он дожидался своего выздоровления.
БРЕСТСКИЙ ЗАМОК. СГОВОР
В полдень первого декабря великий князь Витовт на четвертой версте Люблинской дороги встречал короля Владислава Ягайлу. День выдался неудачный: небо, час назад еще ясное, вдруг обвалилось мокрым снегом; выведенные для ублажения королевской гордости знатные бояре и почетная хоругвь терялись за снежной завесой, словно их вовсе не было. Снегопад заслонял дорогу; текуны, говорившие о приближении королевского обоза, становились видимы лишь с двадцати шагов.
После долгого, нудного ожидания послышался наконец глухой шум, что-то затемнело за белой пестрядью, и тут же появились облепленные снегом всадники – Ягайла, под-канцлер Миколай Тромба, первый ряд сопутствующих панов, а вся прочая свита, растянувшаяся на добрых две версты, еще должна была приблизиться. Витовт стряхнул с коня снежную опушку и поскакал навстречу Ягайле: «Рады видеть нашего брата, светлейшего короля!» Поздоровались, поцеловались, поругали непогоду и тронулись в Брест. Молчали – снег лепился в лицо. Через полчаса достигли слободы, а когда вошли в стены, на костельной звоннице и на всех городских церквах зазвонили колокола.
Выгнанный на улицы народ кланялся князю и королю, дивился огромному польскому поезду: шла в две сотни копий отборная королевская хоругвь, восьмерики лошадей тянули поставленные на полозья домины, обшитые сукном, украшенные золотыми гербами, с застекленными дверцами; опять шла хоругвь, уже поменьше числом, потом потянулись несчитанные подводы с добром и припасами, потом шла еще сотня польской конницы, а следом – великокняжеская хоругвь. Все это множество людей, лошадей, весь обоз двигались в замок, но было ясно, что в замке им не уместиться, и скоро уличные старшины стали разводить прибывших поляков на постой по лучшим дворам. Тут же понеслась молва, что король будет отдыхать в Бресте неделю, а затем выберется на зимние ловы в Беловежскую пущу.
Тихий, спокойный город превратился в охотничий табор. В замке и на рычночной площади с утра до темна жгли костры, жарили на вертелах воловьи окорока и баранов, не остывали котлы. Что ни день – шли под нож сотни овец и коров; из пущи везли на санях туши диков, лосей, зубров; непрерывно приходили в город сенные обозы; овес взлетел в цене, и княжья сотня зло порола перекупщиков; из замковых подвалов десятками выкатывались бочки с медом и пивом; на Мухавце били лед, поднимали соленья. В корчмы было не пробиться; пьяные валялись по улицам; откуда-то понабралось старцев; воры шмыгали в тесной толпе, их били тут же, на месте, несколько было спущено в Буг; стаи собак носились по городу, грызли кости. В костеле и церквах шли службы, ксендзы и попы молились во здравие князя Витовта и короля, хоры старательно пели. В замке каждый завтрак, обед, вечеря оборачивались пиром. Княжеские лесники нанимали людей для загонов; бондари выгодно сбывали бочки; каждый, кто мог, старался урвать себе на корысть от неожиданного праздника хоть что – мешок овса, охапку сена, свиную голову для холодца. Кто не мог что-либо урвать, старался ничего не утратить в той сумятице, смешении людей и языков, лихом веселье, которое внезапно обрушилось на Брест.
Помимо поляков стояли в городе полтысячи татар охраны хана Джелаледдина, тоже приглашенного великим князем на ловы. На всех пирах хан сидел с правой руки князя Витовта, а сам Витовт сидел рядом с королем. Уже было несколько кровавых стычек татар с польскими рыцарями, которые на пьяную душу выступали в защиту христианской веры и вспоминали татарам обиды за Легницу и гибель храброго воеводы Спытка. Княжеская стража, которой под страхом смерти было запрещено князем Витовтом не то что напиваться – пробовать вино, и днем и ночью скакала по улицам, сохраняя, насколько удавалось, покой и порядок.