Мать говорила:
– Известные пустодомки! Как понапьются, одно в голове – биться. Брата родного готовы зарубить. Как хороший родится человек, так быстро со света сходит, а этих волков никакая холера не берет. Ну скажите, все люди в хатах сидят, только этих волочуг черти гонят кровь проливать в святой праздник.
Старик велел принести крепкого меда, сели к столу, однако Еленку и Софью, к сильному сожалению Андрея, отец к беседе не допустил: «Идите, не девичье дело полуночничать!» Мишка стал допытывать подробности похода.
– Ну, а если бы Егор и Петра не ушли – побил бы?
– А ты что думал! – хорохорился старик.– Но будь я на их месте, ни за что бы не ушел. Лег бы там, но остался.
– Ну и зачем? – рассудительно сказал Гнатка.
– А просто так. Чтобы сердце не пекло. Да и правы. Каково отцу на том свете? Ты у меня гляди,– старик свирепо засверлил Мишку оком,– не учуди. Сразу убью. Никакая Кульчиха не поднимет. Пополам развалю.
– Наплевали бы Егор и Петра на Миколкину веру,– сказал Мишка.– Видимунт за Данутой Ключи отдает, лучшие в повете земли. Вот им и завидно. А что вера, чем он виноват? Так объявлено: кто на бабе-латинянке женится – давай в латинство. Забычишься – кнутом спину пропашут. Мало ль такого? Раньше так не было, из-за веры не сердились.
– Много ты знаешь, как было! – дернулся боярин Иван.– По-разному было. Всем доставалось – и нашим, и тем. Вон Ольгерд четырнадцать монахов латинских повесил, что пришли в Вильно немецкую веру внушать. Гроздью висели на дубе в черных своих рясах, как шишки на ели. И за грецкую веру казнил. В Свято-Троицкой церкви святые Антоний, Иван и Евстафий лежат. Кто их на дуб вздернул?
– Ну, то своих,– ответил Мишка.– В латинской вере и не было никого. Сами Ольгердовичи в греческую веру крестились, даже Витовт в церкви крест принимал, даже Ягайла в нашу веру крестился. А уж как ушел к полякам – вспять пошло.
– Наша вера древняя, нас бог защитит, если,– старый боярин подозрительно вгляделся в сына,– сами не побежите, как Миколка Верещака за клок земли. Ягайла! А кто такой Ягайла? Князь Витовт есть!
– Но и князь вроде бы в один день с Ягайлой от православной веры отрекся,– осторожно напомнил Андрей.
– Князь знает, что делает! – заявил старик.– Вы погодите, вот побьем крыжаков, он все изменит. Дайте срок, он виленскую ту грамоту в огне сожжет. Мало осталось ждать.
– А что за грамота? – удивился Мишка.
– Ха, главное тебе не известно, а берешься судить! – воскликнул старик.– По которой католикам – ласки, православным – слезки. Это когда Ягайла литву крестил, написали. Вы не знаете, а я своими глазами – оба были целы – видел. Вот и Гнатка подтвердит, рядом стояли. (Гнатка по-медвежьи кивнул.) Посгоняли виленскую литву, толпами поставили – мужиков отдельно, баб отдельно. Попы польские речной водой из Вилии: кроп! кроп! На толпу крестом поведут – готовы, христиане,– и всей толпе одно имя: Ян, Петр, Стась. И каждому по белой рубахе. Были ловкачи – тремя рубахами обзавелись, трижды в день крестились. И боярам литовским вольности: вотчины в полное владение, даже баба может наследовать или вдовой жить; никаких повинностей, только Погоня да на православных бабах нельзя жениться. Нашим – шиш в нос, мы – схизматики, чумные, наравне стали с татарами...
– Но кто с этим согласился? – выспрашивал Мишка.
– Свои, свои князья согласились и одобрили,– с горечью отвечал старый боярин.– Князь киевский Владимир, князь новгород-северский Дмитрий, Константин Скиргайла. Все в Вильно были, попрание родной веры благословили, заручили своими печатями, слова против не выронил никто. Изменники! – горячился старик.—Только и думают усидеть на больших уделах. Разве это князья? Подгузье!
Наговорившись, решили ложиться. Гнатка Ильиничу и себе набросал на полу ворох тулупов. Задули свечу. Но не спалось. Зевали, вздыхали, думали – успокоятся ли старшие Верещаки или пожгут младшего, пока с Данутой не обвенчан. Потом старик завспоминал победную битву с князем Дмитрием Корибутом возле Лиды и ночную осаду Новогрудского замка, когда лезли на стены, рубились в темноте и он сам из рук князя Дмитрия выбил меч. Потом стал рассказывать, как Скиргайла в Киеве ополоумел: надумал в Рим ехать, креститься в римскую веру, греческая, мол, неправильная, а монахи киевские рассердились, и митрополитский наместник Фома ему отравы подсыпал в кубок. Князь Витовт того монаха велел сыскать и, когда сыскали, зарядил им бомбарду и выстрелил в Днепр. Злой молве, будто Витовт сам Фому и уговорил извести Скиргайлу, а потом следы заметал, верить не надо: клевета; кто так говорит, тому сразу надо кулаком в нос, чтобы не грязнил великого князя. Под конец старик стал скорбеть, что православным церквам деревни не приписывают, иной поп хуже оборвыша, смотреть на него стыдно, а латинским – прямо-таки насильно дают. Но дайте срок, скоро, скоро все переменится...
Под тихие речи удрученного старика Андрей и уснул. Разбудил его Мишка – тряс за плечо, приговаривал: «Разоспался, уже полдень, вставай, в церковь поедем». Наскоро поели и выбрались тремя санями: Мишка с Андреем, родители с Софьей, а на задних – Гнатка и Еленка. Андрей, лишь вышли на волковыскую дорогу, встал в полный рост: нашла вдруг озорная лихость, удальство и хотелось оглядываться на Софью, видеть, как светятся под собольей шапкой синие большие глаза. Кружил пугой, свистел, тройка мчалась по белым снегам, воронье, озлобленно каркая, срывалось с дороги, колокольчики раззвонились. «Эх, догоняй!» – кричал Софьиной тройке. Боярин Иван взволновался быстрой ездой, сам хотел гнать, да, увидав мольбу в глазах дочери, поручил лейцы ей.
Ильинич глянул через плечо: Софья стоит, щеки румяные, хохочет, думает обогнать. Чуть придержал коней, чтобы приблизилась, и уж так, перекрикиваясь, перемигиваясь, переглядываясь через конские гривы, домчались до Волковыска.
Ворота в город были распахнуты; над хатами столбились дымы; народ толокся по улицам; на рынке полно стояло саней: со всех сторон съехались люди и шли помолиться – православные в свою Пречистенскую церковь на замчище, католики в свой Миколаевский костел у замкового холма.
И Росевичи, поручив паробку глядеть сани, побрели по крутой наскольженной дороге на замковый двор. Большой город Волковыск, а церковь одна. Своим сходить на молитву в будний день – вроде и не тесно, но как большой праздник, как соберутся все люди повета с женами и домочадцами – давка, плечом пробивайся к святым образам. Гнатка поднял Еленку и пошел впереди, как тараса. Чувствуя медвежью поступь, никто и не ругался, только пыхтели зло вслед. Вбились в церковь, а там народ впритирку стоит, плинфа в стене лежит свободнее. Надышали – пар, туман, свечи гаснут. Андрея к Софье придавили сзади будто валуном. Рука не шевелилась крест сотворить. Да оно и лучше, что не крестился, ложный бы вышел крест: так прижали, что ферязь не упасла – чувствовал Софьино тело, словно в сорочке пришел; забылся, зачем в церковь ходят, аж дух заняло от грешных мыслей. «Ну и моление»,– думал. Седой батюшка нараспев читал по-старинному святые слова. Вникать бы, проясниться душой, но слова, как по ветру, проносились мимо ушей, а до иконы взгляд не доходил, задерживался на русых завитках, выбившихся из-под собольей шапки. Так более получаса простояли, пока Мишке дурно не сделалось от духоты. Тогда Гнатка, глядя поверх голов, разгребая народ рукой (второй Еленку держал), вывел их на двор. У Андрея ноги дрожали, словно с волотом поборолся...
Стали выбираться с замчища, и у самых ворот встретились им два рослых, крепких, свирепого вида боярина (Мишка успел шепнуть: «Гляди, Верещаки. Тот – Егор, тот – Петра»). Братья шли важно, с ленцой, придерживали руками мечи в дорогих ножнах.
– С праздником, боярин Иван! – поклонились старому Росевичу.– Здорово, Мишка!
– Здорово, здорово! – ответили Росевичи.– Как спалось?
– Сладко бы спалось,– сказал Петра,– если бы ты в полуночь не прилетел.
– Эх, Верещаки,– вздохнул старый Росевич,– головы свои вы не бережете.