После этого у нас с Виринеей что ни день, то арабский конфликт. Почала меня точить: «Все люди как люди, одне мы с козой маемся». — «Виринея! Поимей совесть, не говори не дело». — «Чево не дело, чево не дело?» Молчу. Ругается. Составляю план своих действий. Складу-ка я ей новую печь! Может, и остановится. Печь сделал на совесть. Первый день вроде поуспокоилась, на второй совсем хорошо. На третий — хуже прежнего, начала точить с новой силой. А к этому времю все тараканы от свата Андрея перебежали к нам на квартеру. Как узнали, что печь у меня новая, теплая, так один по-за одному к нам. Худа без добра не бывает. Жена на полатях ночует. Я внизу за печью. Как только начинает меня точить, я потихоньку да помаленьку валенки обую, да ко двери, да прямиком к свату Андрею. Дома Виринея меня точит. Тараканы за печкой усами шевелят, шабаркаются. Она и думает, что это я живой, точит и точит. А меня нет. Она точит. Все тараканы через неделю обратно! Утром возвращаюсь от свата, гляжу — рыжие бегут. На прежнюю квартеру. Кто где, прямо по снегу. Друг дружку перегоняют, толкаются. Я кричу: «Чего мало погостили?» Домой прихожу — изба чистехонькая.
Что-то, паря, у меня худые пошли бухтинки-то. Нескладные. Про тараканов вроде не все сказал. А чего — вспомнить никак не могу. Памяти мало стало. Говорил я тебе, что память-то у меня вместе с угаром вышла? С тараканами делов было больше, это я хорошо помню. Вот только забыл в точности, какие случаи. Ну ладно, шут с ними. С тараканами-то.
Про войну не буду и сказывать. Все равно никто не поверит. Ведь что за народ нынче! Бухтины гнешь — уши развесили. Верят. Начнешь правду сказывать — никто не слушает. Вот и тебя взять. Чего ухмыляешься-то? Правда, она что ость в глазу. Сидишь втемную, зажмуря глаз, — не больно. Как только глаз откроешь — колется, хоть ревом реви. Так и сидим, никому глаза открывать неохота.
На войне я до самой Праги шел цел-невредим, на Праге вышла оплошка. Шарахнуло. Домой отпустили — ноги разные, одна короче другой. На пять сантиметров. Иду со станции с клюшкой, переваливаюсь. Сел покурить. Мать честная! Гляжу — сват Андрей. Тоже вроде меня, ступает на трех ногах. «Здорово, сват!» — «Здорово!» — «Тебя куда?» — «В левую. А тебя?» — «Сам видишь, заехало в правую». Сели, поразговаривали. Сиди не сиди, а домой надо. Пошли. Оба хромые, ничего у нас не подается. У его левая нога короче, у меня правая. «Сват, — говорю, — а ведь нам эдак домой к ночи не попасть». «Не попасть». Идем дальше. Сват говорит: «Знаешь чего?» — «Чего?» — «А давай ногами менять. Я тебе свою окороченную, ты мне свою длинную. Мы потому тихо идем, что ноги разные у обоих». Я подумал, подумал, махнул рукой: «Давай!» Сменялись. Я ему свою ядреную, он мне свою хромую. У обоих хромоты как не бывало. Костыли и клюшки полетели в канаву. И пошли мы как новенькие. «Ну, — говорю, — и голова у тебя, сват! Еще хитрей стала, после войны-то. А у меня, — говорю, — вроде и остатный умишко из головы выдуло. Ведь мог бы сменяться еще в поезде, мало ли нашего брата, хромоногих-то».
Домой пришли как раз к самоварам.
В мирные дни у нас с Виринеей пошла на свет свежая ребятня. Откуда, дружок, что и взялось! Иной год по два-три. Первое время я в сельсовет ходил, записывал каждого четко и ясно. После и записывать отступился, принимаю на домашний учет. Один раз оглянулся назад-то, так меня в жар и кинуло. «Виринея, — говорю, — остановись! Остановись, Виринея! Я за себя не ручаюсь, могу умереть в любой момент. Дело не молодое». От моих указаний никакого толку. Все идет по прежнему графику. Пробую убедить с позиции силы — для себя еще хуже. Против меня все права, все уложенья кодекса. Ну!.. Шесть пишем да семь в уме, не знаю, что и делать. Сват Андрей придет, начнет пересчитывать: «Первый, второй, третий… Стой, Барахвостов, одного нет! Не знаю только, девки аль парня». Отвечаю: «Посчитай еще, с утра были все на месте. У меня с этим делом строго». — «Одного нету». — «Должен быть, возьми глаза в руки. Ты, — говорю, — всю жизнь живешь по своей арифметике». «Это по какой?» — «А по такой! У тебя вон всего двое, да и те довоенного образца. А ведь харчи-то были не чета нонешним». Тут уж свату Андрею крыть нечем. Соглашается. «Пожалуй, — говорит, — правда. Ты, Кузьма Иванович, молодец. А вот ведь медаль-то выдали одной Виринее, разве ладно? Уж ежели она мать-героиня, дак и отца не надо бы обижать». Я, конешно, умом-то с ним соглашаюсь, а сам не уступаю: «Нет, сват, неправильные твои слова. Может, говорю, — мущина-то был в этом деле не один, а с помощниками. Откуда правительству знать? Есть, — говорю, — и такие, любители на чужом горбу в рай заехать. А уж насчет медалей-то я знаю много всего кое-чего».
Да. Перед сватом-то я, конешно, свою марку держу. А как дойдет дело до зимы… Ох, товарищ, это прямо беда! Без бухтин, говорю, не в строку лыко. Лето-то еще ничего; босиком да на подножном корму — вроде и ничего. А как полетят белые мухи… Ну, ешкин нос, вспоминать неохота, шабаш! Шабаш, паря, шабаш! Виринея! Ставь-ко, матушка, самовар, жареной воды выпьем. Три раза с утра пили? Ничего, попьем и четыре. Неси пироги! Все до последнего! Из шкапа, из печи, из погребца и с повети — все харчи волоки! Хоть теперь поедим.
Тема третья
(На ту же тему, что и вторая)
Кто скажет, что Барахвостов худой мужик? Нету таких в нашей деревне и не будет. Может, где в других деревнях и есть, а в нашей нету. Нет, Барахвостов мужик не худой. И спорить нечего. Хвастаться не люблю. Ежели желаешь, расскажу лесные бухтины. До этого шли полевые, теперь пойдут лесные. Лес — первый друг каждого человека. Вот и у меня тоже вскорости началась новая лесная эпоха. Осенью дело, сижу подшиваю валенки. В избе несметный содом. Штурм Берлина. Мои гвардейцы шумят, пищат на разные голоса. Все шубы вывернуты, табуретки кверху ногами. Вдруг слышу новый голос. Спрашиваю: «Виринея, а это кто?» — «Ох, этот кабы сдох!» Сама ведро схватила да в хлев. Я зову: «Кабысдох, Кабысдох, а ну-ко беги поближе!» Не выходит. «Ребята, волоки!» Мои санапалы рады стараться. Выволокли из-за печки нового зверя. Гляжу — лапы ухватом, глаза разные. Одно ухо висит мертвым капиталом. «Откуда? — говорю. — Чей будешь?» Мои мазурики кричат: «Ничей! Ничей!» Спрашиваю своих штрафников: «Кабысдох аль Ничей, говори точней?» Зашумели: «Кабысдох! Кабысдох!» — «Ну вот, так сразу и говори». А он хвостом мелет, лапами топотит. Породы, конешно, не разобрать, а глаза вострые. «Чем, — спрашиваю, — кормиться будем?» Молчит. Ладно, говорю. Сделаем на первый случай ошейник. К лету, смотрю, вырос. Ростом не больно велик, а слово чувствует. Восторгу и лаю лишковато, зато свой. Собака в доме есть — ружья нет. Покупаю в сельмаге берданку. Кабысдох проворнее час от часу. Научился обчищать соседские лошники.[4] Подкладыши оставлял, а свежие яйца волокет домой. Правда, без внутренностей. Сват Андрей по деревне жалуется: «Яишницы не хлебал с Октябрьской. Для чего шесть штук кур держу?»
Терпи, сват, еще не то будет! Бери пример с меня, покупай берданку. Утром, бывало, только свистну, Кабысдох тут. До лесу идем нога в ногу. Дальше — я вперед, он обратно в деревню. «Кабысдох, Кабысдох, — кричу, — ты что? Разве дело — бросать хозяина?» Шпарит домой, не оглядывается. По лесу хожу один.
Врать не хочу, спервоначалу ходил зря. Домой носил одни грибы. Лесная сноровка появилась намного позже.
Птица или там зверь, оне ведь что? Оне тебе тоже не лыком шиты. Одне летают, другие бегают. Так я, дружок, приноровился тетер-то привязывать к пенькам. Веревочек изо льна насучил. Пойдешь напривязываешь, оне и пасутся вокруг пеньков. Клюют ягоды. А на другой день ходишь, да только постреливаешь. С подходу, не торопясь. Верное дело. Припасу немного шло, и устанешь не шибко. Без мяса не живал.
4
Лошник — место, где по утрам одна за другой садятся домашние куры, чтобы снести очередное яйцо.