И спрятала альбом от матери. Варя поняла так. Если я живу хорошо, если у меня муж, дети и достаток, если у меня есть с кем поговорить об умном – зачем мне чужое воскресе? У меня есть свое. Значит, у дочери не все в порядке, одна видимость благополучия. Варя не любила в людях жалкость. Ну не любила и все тут. Сдвинутый на чулке шов, шарфик с обтрепанными концами, сломанный зуб в улыбке, перчатки с затянутой не в цвет дыркой. И, с точки зрения Вари, дочь шла в этом направлении. В направлении жалкости. Причем нехорошо шла. С вызовом ей, матери, и всем!

Тогда у Вари первый раз зашкалило давление.

– Купи себе красивые туфли и хорошие духи! – кричала она дочери.

А та стояла перед ней в своих стоптанных дешевых мальчиковых ботинках, и у нее дергалось веко.

– Мне не платят на красивые туфли и духи!

У Вари все слова под языком были, все! Про мужа дочери, который протирает где-то штаны вместо того, чтобы крутиться по жизни. Про нее самое, дочь, которая вся из себя гордая и в пояснице не гнется. Варя сама гордая, еще какая, но ведь она давно поняла: мир захватили Сороки. Их дурить – легкая радость, все равно что – извиняюсь – два пальчика обписать. Их не побеждать – и есть самая жалкая жалкость. Вот она…

Варя засмеялась громком и весело, хорошо, что умаянный Шпрехт храпел, а то бы примчался.

Она отсмеялась и подумала: «Вот так человека может довести интересная мысль и до дури… Что это я хотела подумать? Что я такое победила в жизни? Смешно даже говорить такое, лежачи… Вся-то ее заслуга, что родила сыночка. И вот в нем осуществила свои мечты. Такой красавец и умница! Такой образованный. Вежливый. И ботиночек у него начищенный в любую погоду, и рубашечка с галстучком всегда в тон. Выглядит! Это уже не говоря о том, что и машина, и квартира дай Бог каждому. А главное… Ни-ни жалкости… Ни-ни… Конечно, есть противность. Есть! Он, в сущности, работает Сорокой на областном уровне. Но, храни Господи, ничего же общего с малохольным соседом, ничего!

Впасть в молитву о сыне – это все равно как поступить ненароком с теми же двумя пальцами. Легко и просто. Дал бы ему Бог еще и умную жену, но тут

– полный прокол, чурка с глазами. Ах, была бы она с ним рядом. Она бы ему напоминала: «Вот есть Сорока. Образец. Но, сынок, двигаться вперед можно от любого места, даже от такого». И она бы ему рассказала, как можно украсить собой место Сороки. Жанна просто зашлась от смеха, когда она ей рассказала, что ничего страшного в партийном продвижении сына не видит. «Это я родила его в этом месте и в это время. И я его родила на счастье, а не на серый будень». – «Так не говорят,» – ответила Жанна. «Знаю. Я нарочно. Я подчеркиваю смысл».

Варя смотрит в зазеркалье трюмо. Видно свисающее с ее дивана одеяло. В темноте такое же серое, в какое было это трюмо завернуто тогда, в сорок первом.

…Значит, так… Жанна стоит вся красная от своей открыточной добычи. Плохой у нее тогда был глаз, с сумасшедшиной. Надо было бы отнять у нее этот «кусок астероида», может, не забились бы памороки.

Народ же, вернувшись по второму и третьему разу в брошенные квартиры, совсем спяченный от дармового добра, уже брал и негожее. Унесли ящик от комода, вытряхнув оставшиеся от Жанны фотографии. В Варе тогда накипало. Все дело было в тачке. Все-таки с ней приехала, что ж, пустой возвращаться? С другой стороны, не в ее понятиях мародерствовать. Старшая машинстка Эльза ведь сама ей сказала: «Забери вещи». Варя просто не успела, пока препиралась с мамой, пока обувала тачку в колеса, пока получала моральную поддержку от Шпрехта. Вот и явилась: «Где стол был яств, там гроб стоит». Чего-то так ей вспомнилось, она еще удивилась, откуда это пришли слова и при чем здесь гроб?

А тут как бы его и несут. Не из немецкой, а из еврейской квартиры.

Было это цинковое корыто, которое привязали серым одеялом к трюмо, видимо, для сохранности зеркала. Полное впечатление гроба, Варя аж вскрикнула, а народ стал разбираться с предметом. Ждали большего, чем нашли. Корыт теперь у всех было по два, по три, по шесть, по восемь, да и зеркал как бы уже наелись: у немца и еврея висело, считай, в каждом простенке.

Вот тогда и проявились лучшие качества нашего народа, его безграничная ширь и доброта. Народов глаз увидел пустую тачку и Варю-колобка, оставленную не по справедливости ни с чем.

– Отдать женщине с ребенком, – проревел народ, и на Варину тачку лег гроб из корыта и зеркала. Потом стали проявляться и другие безгранично прекрасные свойства: народ стал отрывать и от себя. Кто-то принес кастрюлю, «чуть подпаять и вари», кто-то матрац с безмолвно говорящими желтыми разводами, кто-то заварной чайник без ручки.

Не своим голосом заорала Жанна на такую человече-скую щедрость, но и Варя, вначале слегка прибалдевшая, пришла в ярость чувств. Она просто-напросто поставила тачку на попа, и все соскользнуло, и корыто отвязалось от зеркала и с хорошим звуковым сигналом шмякнуло обземь. Посунулось и трюмо, но уперлось резной верхушкой в землю и затормозилось. Это была уже судьба: Варя привезла его домой и спрятала в сарае, за Шпрехтом.

И лежало оно там, и лежало до того самого времени, пока не построили дом. Варя и забыла о нем, пока не испугалась. Шпрехт возился в сарае, вынес трюмо, чтоб не мешало, и приставил к стене. А Варя шла себе мимо. Шла и увидела толстую тетку с ведром, идущую ей навстречу. Тетка была ей знакома, знакома была и дорога, по которой та шла. Но случилась странность. Странность в освещении. Варя шла по солнцу, а та, с ведром, шла как бы по серой погоде. Варя, умная, хоть и вздрогнула сразу, поняла: зеркало. Но оно отражало как бы другой момент жизни. Она подошла к нему вплотную, буквально носом торкнулась в собственный нос. Нет, ощущение несовпадения времени не проходило.

– Испортилось, зараза! – закричала она копошащемуся в сарае Шпрехту.

– Что? – спросил Шпрехт.

– Да зеркало! – ответила Варя, дуя на него и тут же стирая пелену. – Залежалось и пропало.

Шпрехт вышел из сарая, посмотрел в зеркало, повернул его к солнцу.

– Нормально! – сказал он. – Зер гут!

Но и Варя уже видела, что все нормально. Но внутри нее остался комочек холода, он метался среди ее горячих внутренностей и мозжил.

Варя хотела внести зеркало в дом, но оно не проходило по высоте. Надо было пилить или снизу – раму, или сверху – витиеватый фронтон. Варя взяла ножовку и одним присестом ликвидировала грязную верхушку в комках еще той грязи, в которую верхушка уперлась в момент дармового обогащения и падения корыта. Варя содой помыла раму, дотерла до сущности дерева, до бегущих в никуда его застывших волокон. Потом она стала искать зеркалу место. Она знала, какое: которое имело бы чудное свойство отражать не совсем то…

И нашла. Показателем правильности места оказалась Жанна. Она как встала перед ним, так и замерла. А когда отошла от него, то молча ушла вниз, к тому месту, где во всю набухала «Лидия». Сорока тогда еще не превратил эту плодоносную землю в помойку. Варя кинулась к зеркалу и своими глазами увидела, как что-то метнулось в глубине. «Это же я сама, – думала она, – задела портьеру, а она колыхнулась в зеркале». Все, конечно, так, но и не так тоже. Зеркало жило своей жизнью, и сейчас, например, оно держало в себе серый цвет одеяла, хотя у Вари одеяло глубокого бутылочного цвета. Конечно, надо просто зажечь свет. Но Варя никогда не уличает зеркало во лжи. Никогда. Если оно выдаст ей серый цвет, значит, так и надо.

«Завтра встану на ноги и пройду со стулом один метр», – говорит она себе. Метр – это расстояние до окна. Она хочет посмотреть на дом Сороки. Она хочет увидеть окно этой лошади Зинаиды, которая лежит колодой. Варя думает: «Мне надо разойтись ногами. Я же сильная. Метр за метром… Метр за метром… С завтрашнего дня. И я приду и посмотрю Зинаиде в глаза».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: