С моими поступками изменились и мои мысли. Больше не приходило мне на ум ни то, что я его с отъезда не видала, ни то, что он запнулся (дурная примета), ни труды, им подъятые, ни скорби, – и еще за восемь дней до назначенного срока я говорила:
«Панфило соскучился по мне в разлуке и видя, что приближается срок, готовится к обратному пути, и, может быть, оставя старого отца, уже находится в дороге». – Как сладко мне было так рассуждать! Как часто непроизвольно обращалась я к этим мыслям, думая, как лучше встретить его. Увы! сколько раз я говорила:
«Когда он вернется, я зацелую его так, что он не сможет сказать ни одного слова, чтобы я не прервала его поцелуем; сторицей выплачу ему те поцелуи, которыми он покрывал мое помертвелое лицо при отъезде».
Боялась только, что если первая встреча будет при посторонних, я не вы– держу и брошусь его целовать. Но об этом позаботилось небо самым неприятным для меня образом. Кто бы ни входил в мою комнату, я думала всякий раз, что приходят возвестить мне приезд Панфило. Я прислушивалась ко всем разговорам, думая услышать весть о приезде Панфило. Непрестанно я вскакивала с места и бежала к окну под разными предлогами, на самом деле от неразумной мысли, что, может быть, Панфило уже вернулся и идет ко мне. И потом, видя свою ошибку; возвращалась почти в смущенье. Пользуясь тем, что он должен что-то привезти моему мужу, я часто узнавала и посылала узнавать, не приехал ли он и когда его ждут. Но никакого утешительного ответа я не получала, как будто он никогда и не должен был вернуться, что он и сделал.
Глава четвертая
в которой госпожа рассказывает,
что она думала и как проводила время
после того, как срок прошел,
а Панфило ее не возвращался
В таких для меня заботах, жалостливые дамы, не только наступил столь желанный и в тоске ожидаемый срок, но еще многие дни сверх него; и сама еще не зная, порицать ли его или нет, не потеряв окончательно надежды, я умерила радостные мысли, которым, может быть, излишне предавалась, новые мысли забродили у меня в голове, и укрепившись прежде всего в желании узнать причину, почему он просрочил, я стала придумывать оправдания, какие он сам лично, будучи здесь, мог бы привести. Иногда я говорила: «Фьямметта, зачем ты думаешь, что Панфило твой не возвращается но другой причине, чем простая невозможность? Часто непредвиденные случайности постигают людей, и для будущих поступков нельзя так точно определять срок[85]. Без сомнения, жалость к людям, с которыми мы находимся, сильнее сострадания к отсутствующим; я уверена, что он меня искренне любит и, побуждаемый любовью и жалостью к горькой моей жизни, хотел бы вернуться домой, но, может быть, старик отец слезами и просьбами убедил его остаться дольше, чем тот хотел; когда сможет, он приедет».
Эти оправдательные рассуждения часто побуждали меня к новым и более важным мыслям. Я думала так: «Кто знает, может быть у него желание приехать к сроку и видеть меня преодолело состраданье и он, пренебрегши всеми делами и сыновним долгом, отправился в путь и не дождавшись тихой погоды, доверился морякам, смелым из выгоды и лживым, сел на судно и в бурю погиб? Ведь совершенно таким образом Геро лишилась Леандра[86]. Кто может знать, не занесла ли его судьба на необитаемый остров, где, спасшись от утопления, он нашел голодную смерть или растерзан дикими зверями? Или просто забытый там, как Ахеменид(*), ждет, кто его возьмет оттуда? Кто не знает, как море коварно? Может быть, он взят в плен пиратами или другими врагами и закован в цепи». Все эти вполне возможные случаи я себе представляла.
С другой стороны, и сухопутное путешествие мне представлялось не менее опасным и там много случайностей могли его задержать. Переходя мысленно к худшим возможностям и тем более находя его заслуживающим извинения, чем более важные причины его отсутствия я полагала, нередко думала я так:
«Теперь от более горячего солнца тает снег в горах, откуда стремятся неистовым и шумным потоком реки, которых немало ему придется переезжать; если он, желая переправиться, вступил в одну из них, упал, вместе с лошадью его закрутило, понесло и он утонул, то как он может приехать? А ведь не редкость такие случаи, что при переправах люди тонут. Избежав этой опасности, он мог попасть в разбойничью западню, обокраден ими и держится в плену, или заболел в дороге и приедет, когда выздоровеет».
Думая об этом, я обливалась холодным потом и так боялась, что часто молилась богу, чтоб это прекратилось, как будто перед моими глазами он подвергался всем этим опасностям. Помню, я часто плакала, будучи вполне уверена, что одно из воображаемых мною несчастий с ним случилось. Но потом говорила себе:
«Что рисуют мне жалкие мысли?! Боже, не допусти! пусть он не возвращается, живет там сколько хочет, только бы не случилось с ним тех несчастий, мысли о которых меня, конечно, вводят в заблуждение. Потому что, если, допустим, они и возможны, но невозможно, чтобы они оставались скрытыми, гораздо правдоподобней, что смерть такого юноши сделалась бы известна, особенно мне, которая, в беспокойстве, наводила непрерывные и очень ловкие о нем справки. Несомненно, что если б какое-нибудь из воображаемых мною несчастий было на самом деле, то молва, быстрейшая вестница бед, донесла бы сюда слух об этом; а случай, столь неблагоприятный для меня теперь, открыл бы широкую дорогу этим слухам, чтоб еще более меня опечалить. Скорей, я думаю, он к большому горю для себя (как и для меня, если он не приедет) задержан против воли и скоро вернется или в утешенье мне пришлет извинительное письмо о причинах своей задержки».
Конечно, я и эти мысли, столь сильно меня обуревавшие, довольно легко преодолевала, и все старалась удержать надежду, готовую улететь, когда срок возвращения был просрочен, больше значения придавая нашей взаимной любви, обетам, клятве и горьким его слезам; мне казалось, что измена не сможет побороть всего этого. Не в моей было власти, чтобы надежда, так удерживаемая, не уступила места оставленным было мыслям, которые, медленно и молча вытесняя ее понемногу из моего сердца, водворились на прежние места, приводя мне на память дурные предзнаменования и другие явления, и я заметила это уже тогда, когда почувствовала себя в их власти, надежда же почти совсем исчезла. Но более всего (в течение многих дней не слыша ничего о возвращении Панфило) я ревностью была томима. Она язвила меня против моей воли, она все оправдания, что ему я находила, как будто зная его вину, уничтожала, она опять забытые уже мысли на память мне приводила, говоря:
«О! как можешь быть ты так неразумна, чтобы не знать, что ни сыновняя любовь, ни важные дела, ни развлечения не могли бы удержать Панфило, если бы он тебя так любил, как говорит? Не знаешь разве ты, что любовь все побеждает? Конечно, он, позабывши тебя, влюбился в другую и эта новая любовь его там держит, как здесь держала любовь к тебе. Эти женщины, как ты уже сказала, всячески способны любить, он сам имеет к этому наклонность и весьма достоин любви любой из них, и они снова влюбят его для обоюдного счастья. Что же ты думаешь, что не у всех женщин глаза во лбу, как у тебя, и что они не знают, что ты знаешь? отлично знают. А ему, ты думаешь, ни одна из них не может понравиться? Конечно, полагаю, что если бы он мог тебя видеть, он бы не полюбил другой; но теперь он тебя не может видеть и сколько месяцев уж не видал. Должна ты знать, что ни одно мирское явление не вечно; как он в тебя влюбился и ты ему нравилась, так может ему понравиться другая и он, любовь к тебе забывши, ее полюбил. Новое всегда больше нравится, нежели виденное, и всегда человек сильнее желает того, чего не имеет, чем того, чем обладает, и нет ничего, чтобы от времени становилось милее. И кто не предпочтет любовь новой дамы в своей стране любви старинной на чужбине? Может быть, он тебя вовсе не так горячо любил, как показывал, а ничьи слезы не могут служить залогом такой любви, какую ты ему приписывала.