Рябинина… Редко бывает, чтобы фамилия так соответствовала внешности. Стройная, как молоденькая рябинка, в своих узеньких брючках и вязаной жакетке, с льющимися на плечи светло-русыми волосами, она действительно походила на деревце, хрупкое и нежное.
А глаза у неё были удивительные. Раскосые, длящиеся долго-долго вбок и вверх кончиками, какие рисуют на старинных японских картинах. Только цвета они были светло-синего, а может быть, зеленоватые, с лучистой радужной оболочкой.
— Вот! Мне ничего ихнего не надо! — поспешно вытаскивала она из сумки на мой стол играющее золотыми искрами воздушное гипюровое платье, как я понял, то самое, что куплено у «турков», снежно-белую фату, изящные лакированные лодочки на тонкой шпильке, красивое, все в кружевах, нижнее бельё в целлофановой упаковке.
Одна деталь меня, честно говоря, сильно тронула. Обручальное кольцо она достала из носового платка, завязанного узелком, по-деревенски.
Я как можно деликатнее объяснил, что эти вещи, если она того желает, может передать Бурмистровым сама, а я их принять не имею права.
— Не-е, — испуганно затрясла головой девушка. — Не хочу, не могу я к ним… Честное слово!
Но я все-таки убедил её убрать свадебные подарки в сумку.
Вспомнилась Бурмистрова, громогласная, крупная. Действительно, попадись ей под руку это хрупкое создание — ничего хорошего этому созданию ожидать не приходилось.
— Ну, Валя, расскажите, почему вы вдруг переменили своё решение? — мягко попросил я. — Жениха поставили в такое положение…
— Я? Это я поставила? Да он сам! — с каким-то отчаянием произнесла Рябинина. — Честное слово! Не верите?
Я видел, что она вот-вот расплачется, и сказал:
— Вы успокойтесь. И по порядку…
— Хорошо, — покорно кивнула она и, как школьница, спросила: — Можно, я с самого начала?
— Конечно.
Рябинина вытерла ладошкой глаза.
— Познакомились мы с Федотом месяцев семь назад…
«Выходит, память Коршунова не подвела: парня действительно зовут Федотом», — подумал я.
— В поезде. — Девушка вздохнула. — Здесь, в Зорянске, у меня подруга живёт, от неё я и ехала. В купе, значит, парень с гитарой. Я смотрю в окно, а он — на меня. Чувствую, хочет познакомиться. У самого — большущий чемодан, сразу видно, далеко собрался. Ну, берет он гитару, поёт. Про горы, про море… Спрашивает: понравилось? Говорю: да. Голос у него действительно неплохой. Так и познакомились. А поговорить не удалось: он гитару из рук не выпускал. Подъезжаем к Лосиноглебску, Федот просит у меня адрес. Говорит, что направляется в Одессу, а оттуда в загранплавание и будет писать мне. Я адрес дала. — Рябинина взглянула на меня виновато, как будто призналась в чем-то не очень хорошем. — А что? — словно оправдываясь, продолжила она: — Парень из себя ничего. Все по-культурному… И вот однажды приходим мы с занятий в общежитие, а вахтёрша наша таким ехидным голосом спрашивает: «Кто это у тебя, Рябинина, за границей живёт?» Я удивилась, конечно. А она мне письмо вручает, губы поджавши… Девчонки обступили меня. Смотрю, действительно из-за границы. И подпись: Бурмистров Федот. Я сразу и не сообразила, что это тот парень с поезда. — Валентина достала из сумки внушительную пачку писем. Перебрала их и протянула мне одно. На конверте — марка с головой какого-то вождя в диковинном уборе из перьев. — Прочла я письмо. Девчонкам дала. Они говорят: вот это парень!.. Пожалуйста, прошу вас, прочтите, — умоляюще посмотрела на меня Рябинина.
Я вынул вчетверо сложенный листок, исписанный крупным, не очень аккуратным почерком, словно писал пятиклассник.
«Уважаемая Валентина! Пишет вам тот самый Федот, который ехал с вами в поезде до Лосиноглебска. Может быть, вы меня не помните, но я вас забыть не могу. И вот решил написать, простите за такую дерзость.
Не знаю, с чего начать. С того, что впервые так остро переживаю разлуку с Родиной? Это есть, конечно. Но не это самое главное. Просто мне необходимо поделиться с вами тем, что я чувствую. Вот именно, не с кем-нибудь, а только с вами, Валентина, потому что ваше лицо стоит передо мной, как живое.
У меня в каюте томик стихотворений Николая Рубцова, и я читаю и перечитываю его «Слово о первой любви». Помните?
Тобою — ах, море, море! — Я взвинчен до самых жил, Но видно, себе на горе Так долго тебе служил Любимая чуть не убилась — Ой, мама родная земля! — Рыдая, о грудь мою билась, Как море о грудь корабля В печали своей бесконечной, Как будто вослед кораблю, Шептала: «Я жду вас вечно».
Шептала: «Я вас… люблю»
Раньше в плавании мне было грустно лишь оттого, что я вдали от Родины. Ностальгия — ничего не поделаешь. Но теперь мне вдвойне грустно: уходя в море, я не услышал ни от кого таких слов. И очень, очень хотел бы их услышать от одного-единственного человека на земле — от вас…
Впрочем, как передать моё состояние? Разве что словами моей любимой поэтессы Анны Ахматовой:
То пятое время года, Только его славословь Дыши последней свободой, Оттого, что это — любовь Высоко небо взлетело, Легки очертанья вещей, И уже не празднует тело Годовщину грусти своей…»
— Вы представляете, — воскликнула Рябинина, внимательно следившая за мной, — а я даже не знала, кто такая Ахматова… В школе мы Пушкина, Лермонтова проходили. Ну, ещё Маяковского и Есенина. В журналах читала Евтушенко… Побежала я в библиотеку, набрала поэтов разных. Ой, интересно! Прямо по-другому все воспринимать стала… Особенно Рубцов мне понравился. А когда Федя написал, что этот поэт умер в 35 лет, поверите, я даже плакала, читая его стихи!
— Значит, вы сразу ответили Бурмистрову? — спросил я.
— Как же можно не ответить на такое письмо? — искренне удивилась Валентина. И, вздохнув, продолжила: — Он тут же в ответ второе прислал… — Она протянула мне другое письмо.
«Дорогая Валя (разрешите мне теперь называть вас так)!
Отстоял ночную вахту, а тут доставили почту, и мне совсем не хочется спать! Хочется петь, читать стихи и говорить вам, как прекрасен вокруг мир…
Мы стоим на рейде, и из иллюминатора каюты видно бирюзовое море, аквамариновое небо. Ну словно пейзаж Клода Лоррена (помните Эрмитаж, зал французской живописи XVII века, «Утро в гавани»?). Берега подёрнуты туманной дымкой, сквозь которую проступают очертания рощи, кудрявой и таинственной. Поражаешься и недоумеваешь, кто кому подражает: природа художнику или художник природе? Я всматриваюсь вдаль, и мне чудится, что там, на берегу, фигурка девушки. И эта девушка — вы…»
— Ну, а потом, — заговорила Валентина, — я прямо какая-то ненормальная стала. Дни считаю, жду писем. А самой страшно: он такой умный, так много читал и видел, а я… Специально в Ленинград поехала, в Эрмитаж пошла. Да что там за один день увидишь — картин-то тысячи! Вы почитайте, почитайте, — пододвинула мне письма девушка.
Я взял одно наугад.
«…Вернулся из увольнительной. Мой сосед по каюте спит, набегался по магазинам, как все наши ребята. А я просадил все деньги на музеи да ещё посчастливилось в местную оперу попасть: ставили „Норму“ Беллини. Меня обсмеяли на судне, потому что билет стоит столько же, сколько шуба из синтетического меха. Но что деньги, когда я прикоснулся к миру прекрасного! Услышал настоящее бельканто. В спектакле были заняты гастролирующие тут итальянцы, в том числе несравненный дель Монако! Вот уж истинно — у великого артиста нет возраста!..»
Рябинина, видимо, знала письма наизусть.
— И у нас ребята тоже все о джинсах да о транзисторах. Театры и музыка их не интересуют, — покачала она головой. — Я пыталась сагитировать наш курс пойти на концерт, из Москвы скрипач приезжал, — хоть бы кто откликнулся. Так одна и пошла…
— Понравилось? — улыбнулся я.
— К такой музыке привыкнуть надо, — смущённо призналась Валентина. — Но я стала внимательно слушать симфоническую музыку по радио. Чайковского теперь сразу узнаю. И Моцарта… Столько на свете интересного, жизни не хватит, чтобы все узнать! — вырвалось у неё.
А я подумал: счастливая душа, чистая, в которую можно вложить столько хорошего. Как говорили в Древнем Риме, табула раза: чистая доска, что хочешь, то и пиши на ней…