Паша сказал тихо:
- Эльзе.
Барышня улыбнулась фарфоровой улыбкой и высокородно поклонилась. Она учтиво жевала пирог, аккуратно глотала. Ее тонкую шею сжимали спазмы. Она была очень голодна.
- Ульхен, - сказал Васька.
Барышня поперхнулась.
Ульхен - мы потом ее только так и называли.
Старая немка все еще играла на фортепьяно грустно-торжественные мелодии. Ульхен вытерла рот и руки носовым платочком, достала свою бумажку и прочитала:
- Паша, я твоя шлюшка, потаскушка. Гут? - и она улыбнулась.
Мы с Васькой икнули одновременно, а Ульхен, гордясь своими успехами в русском языке, пустилась старательно считывать с бумажки такой лексикон, какого Паша Сливуха в своей деревне и слыхом не слыхивал.
- Гут, - сказал он ей. - Гроссе зер гут.
Ульхен надулась от гордости. Погладила Паше Перевесову руку. А он, отличник учебы и сельский полиглот, приготовился слушать все, чему ее научил какой-то старый немецкий солдат, озверевший от поражения, бестабачья и голодухи.
Мы с Васькой одновременно выскочили на лестницу. Там заржали. Мы слышали, как Паша говорил Ульхен красивые слова: "Майне фогельхен. Майн тебхен. Майн цукерхен..." Он просто брал какое-нибудь хорошее слово и прибавлял к нему "хен" с соответствующим артиклем.
По лестнице поднялась переводчица. Она спросила у нас, чего мы ржем. И мы, подумав, ей рассказали. Нам казалось, что это нужно сделать, чтобы Ульхен не попала в какую-нибудь беду со своей бумажкой. Мы же не знали, как она для себя все эти слова переводит. Какие смыслы они для нее содержат.
Переводчица вошла в комнату, широко распахнув двери, - мы-то знали, что у нее с нашим бывшим командиром взвода амурный роман. Наше шумное явление нисколько не смутило Ульхен. Она как раз заканчивала какой-то замысловатый тройной пассаж.
- Вери гут, - сказал ей Паша. - Соле мио, примавера, шерами. - Запас красивых немецких слов у него иссяк.
Эльзе погладила его по руке, но, глянув на нас, погладила еще и по щеке.
Переводчица взяла довольно резко из рук Эльзе бумажку, пробежала ее глазами, сначала стала красно-фиолетовой, потом бледно-зеленой. Она что-то спросила у Эльзе. Эльзе что-то ответила, вдруг испугавшись, и вцепилась в руку Паши.
- Дурочка всю ночь учила эту похабель. Хотела понравиться...
По тому, как менялось лицо Эльзе, мы поняли, что переводчица принялась объяснять ей смысл фраз и слов, написанных на бумажке.
- Ты полегче, - попросили мы ее.
- А что такое? Пусть кушает, что испекла.
- Она же еще сопля.
Переводчица глянула на нас с презрением.
- Сами вы... Сейчас любая такая дрянь любого героя окрутит - видите ли, ее пожалеть надо, а я, значит, по боку! Меня в Рязань с пузом - и позабудут, как звали...
Переводчица, ее звали Лида, швырнула бумажку на стол к пирогам. Выкрикнула: "А подите вы!.." - и оттолкнула нас, и вышла, так хлопнув дверью, что внизу на Старую немку и фортепьяно с потолка посыпался мел. И странно, злые ее слова, именно по пророческой их истинности, превратили ее, красавицу, повелевавшую мужским поголовьем бригады, в усталую медсестру, пригодную лишь для лечения триппера.
Эльзе сидела бледная. Даже пальцы у нее стали белыми.
Она подобрала со стола бумажку. Сказала гневно:
- Шреклихе вайб. - Она не поверила.
Паша отобрал у нее бумажку с фразами и разорвал ее.
- Зер гут, - сказал он. - Майне Ульхен.
Васька сложил пироги в узелок.
Паша проводил Ульхен за шлагбаум. Молодой солдатик из пополнения, прыщавый, пятнистый, накопивший в себе за войну презрение ко всему на свете и голодную наглость крысенка, пропел ему вслед:
Ах, эти черные трико
Меня пленили...
Паша обернулся. Взгляд его был угрюм.
- Молчу, - сказал солдатик, опуская шлагбаум, он для Ульхен его поднял. Когда Паша вернулся к шлагбауму, солдатик спросил: - Ты из разведроты? Говорят, они разведчика застрелили, сволочи...
В комендатуре вдруг заорал Шаляпин. Он еще не пел сегодня. Он был у подполковника из юротдела и еще не занимался со Старой немкой.
Был Шаляпин из репатриантов. В войска брали освобожденных из концлагерей, в основном специалистов. Специалистов в войсках не хватало. Под конец войны в ремонтные подразделения даже немцев брали. Они так и ходили в немецкой форме.
У нашего помпотеха был полувзвод засаленных. Я любил приходить к ним, хотя с помпотехом у нас и была вражда из-за Паши - от них гаражом пахло. Однажды я пришел к ним ключами гаечными побаловаться, а под "студебеккером" кто-то орет таким басом, что я нагнулся и заглянул. Парень мордастый лежал на спине, но как будто стоял на сцене. Он махал рукой с зажатым в ней ключом, нижняя губа его вывернулась, похожая на половинку бублика. Парень выдыхал из себя низкий богопротивный звук.
- Ты что? - спросил я.
- "Элегия", - ответил он. - Композитор Массне.
- Похоже, - сказал я.
Потом я сходил к начальнику строевой части майору Рубцову и попросил дать этого Шаляпина нам во взвод. "Только бесстрашный человек не побоится так жутко петь", - сказал я в оправдание своей просьбы. Начальник строевой части меня прогнал, сказав, что сам знает, кого куда посылать, и чтобы я шел туда, куда он меня послал, а он без нахалов все сам рассудит. Но я подвалился к нашему вежливому корректному командиру взвода.
Командиру взвода Шаляпин по первости не понравился. "Мамай какой-то", - сказал он. Он прямо-таки скис, когда Шаляпин запел. А Толя Сивашкин натурально болел. Говорил: "Когда этот орангутан орет, у меня из ушей течет кровь". Потом Толя попривык и даже пару раз аккомпанировал Шаляпину на аккордеоне.
На Шаляпина сердиться было нельзя. Он знал, что поет омерзительно, и обещал нам, что разовьет в себе музыкальный слух и, развив, поступит в консерваторию. И сделает он все это в честь нашей в него веры и нашего к нему хорошего отношения.
- Правда же нельзя, чтобы такой голос пропал? - говорил он. - Не по-божески будет, не по-хозяйски.
Когда умер Толя Сивашкин, Шаляпин плакал горько, текуче. Когда умер Егор, Шаляпин, мы думали, онемеет. Но он заорал. И глаза у него были как у идущего на смерть. Старая немка его глаз испугалась, сказала: "Герр Шаляпин кранк..."
Писатель Пе, лежа в больнице, спросил у своего оперированного соседа, лауреата Государственной премии в области оптики, профессора, члена-корреспондента: "Что бы вы, дорогой профессор, пожелали от Бога или от Золотой Рыбки?" Писатель Пе многим этот дурацкий вопрос задает, как бы в шутливой форме.
- ГОЛОС и ФАЛЛОС, - ответил сосед.
У Шаляпина был ГОЛОС. С его простодушным упорством он в конце концов смог бы развить в себе слух, достаточный для заучивания оперных партий. И чем черт не шутит, может быть, прорезалось бы в нем что-то волшебное, непременное в высоком вокале. И эту чертову "кость" ему не надо было удлинять по методу Гавриила Абрамовича Илизарова. Так что ждало его лучезарное будущее, можно сказать, счастье. Но не было ему звезды.
Не было звезды и Паше Сливухе. Любовь - да, была, а звезды не было.
Мнение, что в разведку берут уголовников, боксеров и дзюдоистов, мягко говоря, неправильное. Наши командиры, например, отбирали пополнение по признаку застенчивости и образованности. Разведчик должен читать карты наши и немецкие, и даже французские, если бы такие попались, должен разбираться в планах и схемах, желательно, чтобы разведчик мог с противником поговорить не только на кулаках. Но если мы, солдаты, к образованию относились снисходительно, считая это делом наживным, то застенчивость учитывали всерьез. Если парень и крепок, и неглуп, но у него на морде написано, что он прожженный и уникальный форвард, мы с сочувствием проходили мимо. Застенчивость указывает на наличие совести. А совесть в разведке - качество номер один. Человек даже не смелый, но с наличием совести всегда надежнее, чем исключительный смельчак без оной.
Но поскольку крупные пополнения даже в танковой части довольно редки, а разведка - как игра навылет, то не последнюю роль тут играл случай.