Гоген только этого и ждал. Он разместил у торговцев свои картины и скульптуры, потом занялся последними приготовлениями к отъезду, теперь уже близкому и более чем когда-либо одинокому, потому что ни Сеген, ни О'Коннор с ним ехать не собирались. Он роздал друзьям сувениры и сложил чемоданы.
28 июня Морис объявил в "Суар", что назавтра Гоген навсегда покидает Францию. Гоген уезжал без шума, почти украдкой. Он не хотел "прощаний на вокзале, которые волнуют и утомляют" и поэтому просил друзей не провожать его. В последний момент супруги Молар и Пако Дуррио все-таки настояли, что они его проводят. На перроне они единственные и пожали ему руку на прощание...
3 июля на борту "Австралийца", уходившего из Марселя, Гоген покинул Европу. "Там в тишине среди цветов мне остается вырезать себе гробницу", сказал он Морису.
III
АЛИНА
Э. По. Ворон[170]
На борту парохода, вперив безжизненный взгляд в морские просторы, Гоген продолжал бесконечный спор с самим собой. Правильно ли он поступил, бросив все, примирившись со своей участью, отказавшись надеяться наперекор всему? В его памяти вставало нежное и печальное лицо Алины, ее задумчивые глаза, и сердце его сжималось. Никогда!.. Никогда!..
Гоген даже не сообщил Метте о своем отъезде. Он был уверен - его бегство расценят как "преступление". "Совершенно верно, я великий преступник. Ну и что? Микеланджело[122] тоже был преступником, да только я не Микеланджело". Но знают ли те, кто его обвиняет, "какая мука - неудачный брак? Развестись - легко сказать, но как? И почему нельзя разойтись попросту, без всяких судейских?" На борту "Австралийца", а потом на борту парохода, который доставил его из Новой Зеландии на Таити, Гоген думал одну и ту же думу и приходил все к тем же выводам. Он умрет здесь. Он построит себе хижину, будет разводить птиц, выращивать овощи, а также ваниль и кофе и будет их продавать. "А мое семейство - уж если без меня им помочь некому - пусть выкручивается как знает!"
Никогда! Никогда!..
В Порт-Саиде Гоген накупил порнографических открыток. А приехав на Таити, где уже не мог вернуть Техуру, которая вышла замуж, пустился в разгул с местными женщинами. "Все ночи напролет отчаянные девчонки не вылезают из моей постели. Вчера у меня их было сразу три".
Сначала он подумывал, не перебраться ли ему на Маркизские острова. Но в конце концов арендовал клочок земли в Пунаауиа, сравнительно недалеко от Папеэте, по дороге, идущей вдоль моря к Матаиеа.
Пожалуй, это был самый красивый район Таити. Широкая долина спускалась с холмистого берега в глубь острова и тянулась до горы Орофена - самой высокой вершины острова, достигавшей двух тысяч двухсот метров. Хижины туземцев прятались среди кокосовых и банановых деревьев, гуав, красного жасмина и брахихитонов. Вдоль лагуны, переливавшейся всеми мыслимыми оттенками, на много километров тянулся белый пляж. Напротив вздымался остров Моореа, фантастически выделявшийся на фоне волн в ореоле заката.
В этом волшебном уголке художник выстроил просторную хижину из двух комнат, крытую листьями кокосовой пальмы. В спальне всегда царил полумрак и было прохладно, мастерская была залита светом. На полу Гоген расстелил циновки, старый персидский ковер, стены увешал рисунками, тканями, расставив повсюду безделушки. Рядом с хижиной находился сарай-конюшня, где Гоген держал купленные им лошадь и двуколку.
"Как видите, особенно жалеть меня не приходится", - писал Гоген Монфреду в ноябре и, шутливо упомянув о своей разгульной жизни в первые недели пребывания на Таити, добавлял: "Но теперь я хочу покончить с распутством, взять в дом серьезную женщину и работать не покладая рук, тем более что я чувствую себя в ударе и думаю, что буду писать лучше, чем прежде".
И, однако, его не покидала тревога. Кроме письма Монфреда и еще одного от Мориса из Парижа не было ни строчки. Его должники, и в частности Боши, который еще в июле должен был выслать ему две тысячи шестьсот франков, не торопились с ним расплатиться. А деньги таяли. Постройка хижины обошлась дорого. И к тому же он признавался сам: "Как всегда, когда у меня заводятся деньги и появляются надежды, я трачу, не считая". Но если ему теперь не пришлют денег, он вскоре окажется на мели.
Отныне, как только приходила почта, Гоген бросался к почтовому окошку, с каждым разом все больше торопясь и волнуясь. Но тщетно. Ни писем, ни переводов не было. Как и четыре года назад, во время его первой поездки, началось бесконечное ожидание, и снова его охватывало чувство неуверенности - мучительной, тягостной неуверенности, "а это самое худшее в моем положении". Хоть бы ему написали, чтобы он знал, как обстоят дела! Даже дурные новости он предпочел бы неизвестности. Ждать, ждать в бездействии и мучительной тревоге - вот все, что ему оставалось.
Эта тревога, которую отягчало сознание собственного бессилия, лишала Гогена мужества и сил в борьбе с физическими недугами. В размягчающем климате Таити снова открылись раны на его ноге. Лодыжка болела, он не спал ночами. Печальной была для него зима 1895/96 года, когда красота Пунаауиа, пылавшей под солнцем яркими красками своих бесчисленных цветов, только еще усугубляла его страдания. Когда боли в ноге немного отпускали, он писал. Он продолжал петь свою песню. На его полотне возлежала маорийская Олимпия варварская Венера, которой он поклонялся. Его новая вахина Пахура, девушка тринадцати с половиной лет, несомненно позировала для этой картины "Женщина под деревом манго" ("Те арии вахине")[171]. Холст пронизан безмятежной чувственностью. "Мне кажется, что мне еще никогда не удавалось добиться такой величавой и глубокой звучности в цвете". Гоген достиг вершин мастерства. Но как велик был контраст между художником, для , которого настал момент создания шедевров, и человеком, который в ту же пору горестно жаловался, что "исчерпал не только все свои деньги, но и все свои силы".
Месяцы шли, а из Франции по-прежнему ничего не было. Должники точно воды в рот набрали. Гогену пришлось занять пятьсот франков, чтобы прокормиться. "С пятьюстами франков, что я должен за дом, это составляет тысячу франков долга, - писал он в апреле 1896 года Монфреду. - А меня не назовешь неблагоразумным - я живу на сто франков в месяц со своей вахиной... сами видите, это не много, а тут еще табак для меня и мыло, и платье для малышки - итого десять франков уходят на туалетные нужды". В довершение беды из письма Монфреда Гоген узнал, что Леви отказался заниматься продажей его картин. Это был жестокий удар. Теперь будущее Гогена зависело от одного Шоде. "Все рушится... Чем дальше я иду, тем глубже увязаю".
Он узнал также, что Метте потребовала, чтобы Шуфф передал ей картины мужа, и Шуфф послал ей несколько картин. "Бедняга Шуфф считал, что поступает правильно, я не могу на него за это сердиться. Он всегда питал к ней слабость и считал ее несчастной. ...Моя жена продаст картины и на эти деньги купит хлеба с маслом. Так-то!"[172].
Художник приходил в отчаяние. Он взывал о помощи, просил Шуффа обратиться к графу де Ларошфуко, который выплачивал Филижеру и Бернару годовую ренту в тысячу двести франков, чтобы получить от него вспомоществование в обмен на картины. Гогену были тягостны эти просьбы. Но что еще ему оставалось? "Домье, который был никак не хуже меня, без стеснения принял ренту от Коро". И у него вырвалась жалоба: "Мне никогда никто не помогал, потому что меня считают сильным, и я был слишком горд. Но теперь я повержен, я слаб, я почти обессилен беспощадной борьбой, которую я вел, я стою на коленях, отбросив всякую гордость. Я самый настоящий неудачник".
170
Пер. М. Донского.
171
В настоящее время находится в Государственном музее изобразительных искусств имени А. С. Пушкина в Москве.
172
Метте писала Шуффу 31 января: "Чудовищный эгоизм Поля превосходит всякое человеческое воображение, и больше всего меня раздражает, что он считает себя "мучеником искусства". А в общем, пусть носится, где хочет, я счастлива, что Вы сохранили обо мне такую теплую память, что готовы позаботиться обо мне. Поэтому, если Вы можете получить картины, пожалуйста, пришлите их мне, я попытаюсь их продать и, само собой, Полю денег не пошлю".