— Да и не очень красивый.
— Хуже нашего Чубарки?
— Ещё бы! Гораздо хуже.
— А Чубарый куда же девался?
Мы столпились возле маленькой, невзрачной лошадки с рыбьим глазом.
Лошадка фыркнула на нас, отвернулась и зашуршала в яслях сеном.
— Она, кажется, ничего, хорошая…
— На нас — никакого внимания.
— Нет, смотрите: машет хвостом.
— Глаза очень оригинальные, — сказала Соня. И непонятно было, хорошо это для лошади или плохо.
Пока мы обсуждали новую лошадь, в конюшню вошёл старик киргиз.
— А-а, кызляр! Аман-ба![1]
— Аман, аман! Здравствуйте! Это чья лошадь, ваша?
— Моя: Якши ат,[2] хорошая? Нравится?
— Да, ничего себе. Только мы не об этом. Мы хотим знать, где наш Чубарый.
— Чубарый? — Киргиз свистнул, махнул рукой и сказал: — Ульды.[3] Парпал голова.
С утра, не переставая, хлопала калитка. В посёлке уже знали, что ночью приехал отец, и приходили к нему за новостями.
Отцу нездоровилось, его сильно лихорадило. Он лежал на кровати под шубами и без умолку говорил: рассказывал, как он пробирался домой через страшный Койнарский перевал.
Мы забились в уголке, за кроватью, ловили каждое его слово и всё-таки никак не могли выяснить самое главное: куда же он девал Чубарого? Едва он досказывал до середины, как приходили новые слушатели и просили начать по порядку.
Отец повторял всё сначала. И с каждым разом всё больше оживлялся, говорил всё громче и громче и как-то странно путался в словах.
— Послушайте, да у него жар! Бред! — прервал вдруг рассказ один из соседей. — Надо бы ему потеплее укрыться. А на ночь принять аспирину.
Нам велели сбегать в больницу за доктором. Больница была совсем близко, через дорогу.
Мы побежали изо всех сил. Разыскали доктора и впопыхах передали ему поручение.
— Очень важно! — крикнули мы ему на бегу. Приходилось торопиться, а то доскажет без нас.
— Сказал, что придёт! — закричали мы, врываясь в комнату.
— Тише!..
Мать погрозила пальцем. Отец заметался, засмеялся и заговорил очень быстро:
— Как он прыгал, прыгал… Всё пропало… И ружьё, и деньги, и седло. Достать надо, помочь… Он так прыгал… Помочь… Я сейчас…
Он рванулся с кровати.
— Лежи уж ты, пожалуйста!
В комнату вошёл доктор.
— Всё пропало… Помочь… — сказал ему отец.
— Эге! Да тут пахнет горячкой. И лицо какое воспалённое!..
Потом стало очень скучно. Все ходили на цыпочках. Отец кричал, чтобы кто-то кого-то вытаскивал. Он говорил, говорил, говорил…
На следующее утро нас к нему не пустили. Юля стала подслушивать у двери и, смеясь, поворачивалась к нам:
— Детское какое болтает.
Она вплотную прижалась к скважине и долго не отрывалась. Мы тормошили её:
— Что, очень смешное?
Вдруг она повернулась, в слезах.
— Да, тебе хорошо, — сказала она, жалко скривившись, — а они говорят — нарыв в горле…
К вечеру отцу стало ещё хуже, и доктор остался у нас на всю ночь.
Утром из больницы пришёл ещё один доктор. Они посовещались и разложили на столе какие-то блестящие щипчики и ножницы.
Мама, испуганная и бледная, ходила за доктором и просила:
— Я не закричу… Я не помешаю… Вот увидите… Позвольте мне помогать. Я вам ручаюсь за себя… Ну, можно мне подержать что-нибудь?
Потом пронесли таз. А нам сказали шёпотом, чтобы мы не совались под ноги, а шли бы подальше во двор и раздували самовар.
Отцу делали операцию: резали в горле нарыв. И если бы не прорезали, он мог бы задохнуться.
Мать вынесла нам на террасу несколько книжек и Наташины игрушки.
— Не унывайте, ребятки, — сказала она, видя, до чего мы расстроились. — Сидите только тихонечко и старайтесь быть хорошими. Может быть, всё как-нибудь обойдётся.
Она ушла, и мы стали стараться. Платок упадёт — все бросаются поднимать. Толкнут кого-нибудь или ногу отдавят нечаянно — сейчас же извиняются, просят прощения, спрашивают, не очень ли больно. Наташа в игрушках нашла непорядки.
— А кто это Вихрю выдернул хвост? И седло расклеил? Это ты, Олька, я знаю…
— Ну, не-ет! — возмутилась я. — Довольно мне этих придирок! Не знает как следует, а уж врёт прямо на меня. Ладно же, прощайся теперь со своими кудельками!
Соня поймала мою руку на полдороге к Наташиным косичкам:
— Ты что это? Разве можно теперь шуметь?
— Она рылась в моём ящике! Она испортила лошадь! — не унималась Наташа.
— Ладно, вруша несчастная! Знаешь, нынче какой день? Ври на меня сколько хочешь, пользуйся моей добростью. А я даже… плюнуть на тебя не желаю.
— Вот молодец! Сразу видно, кто любит своего отца, а кто нет.
Я уселась с книжкой в сторонке и старалась не слушать, как Наташа твердила, высовываясь из своего угла:
— Она, она виновата! Я знаю, что это она!
Время тянулось мучительно медленно. Книжки и игрушки вываливались у нас из рук. Мы бесцельно слонялись из угла в угол, прислушивались к каждому шороху. За нами по пятам, тоже грустная и тревожная, ходила наша собачка Джика.
Она чуяла, что в доме что-то неладно, и, словно спрашивая, в чём горе, настойчиво заглядывала в глаза.
— А, иди ты! Не до тебя сегодня, — отмахивались от неё, когда она пыталась приласкаться.
Джика поняла, что в чём-то провинилась, и, чтобы её простили и помирились с нею, она решила сама себя наказать. Она пошла в угол, села там за дверью и сидела повесив голову. Порой из угла слышались вздохи, нервное позёвыванье и жалобное: «ску… ску…»
Наконец дверь из комнаты больного распахнулась.
Доктор и мама вышли какие-то сразу похудевшие, но радостные и сказали, что нарыв уже прорезан и всё будет теперь хорошо.
Мы встрепенулись, вскочили на ноги и ссыпались с террасы, чтобы на радостях пронестись вокруг дома. Тогда, осторожно скрипнув дверью, Джика тоже появилась из угла.
Взглянула на нас и словно переродилась: припала к земле, подобралась в комочек… и, закинув голову, не помня себя от восторга, вылетела из комнаты впереди всех.
Съезд в Алма-Ате затянулся дольше, чем предполагалось.
Отец решил сократить обратный путь, чтобы на этом выиграть время. Он уговорился с лесником-киргизом и поехал напрямик по самой короткой, но зато и самой опасной дороге. Они должны были подняться почти до перевала, чтобы спуститься по другую сторону горного хребта, вблизи озера Иссык-Куль.
За день они добрались к белкам[4] и заночевали у пастухов. А на рассвете поехали дальше.
Чубарый больше двух недель стоял в Алма-Ате без дела. Он разъелся, застоялся, и теперь ему было тяжело. В первый же день он сильно устал и подбился.
Узенькая козья тропинка пробегала по замшелым скалам и осыпям щебня. Она то заводила к крутизне и обрывам, так что приходилось возвращаться обратно и разыскивать другой путь, то терялась в середине расскаты,[5] и тогда Чубарка начинал беспомощно кидаться во все стороны, осыпая из-под копыт груды камней.
Нет, эта дорога была не по его величине и весу.
Отец видел, как дрожали у него ноги, как ввалились бока и как грустно опускал он во время остановок свою холёную голову.
Совсем иначе вела себя маленькая, как коза, тощая лошадёнка лесника. Это была местная киргизская лошадь. Она легко карабкалась на кручи. Садилась на круп и так, почти сидя, съезжала по отвесным спускам. А когда всадники останавливались, чтобы закурить, она, спокойно помахивая хвостом, норовила зацепить какую-нибудь колючку и подзакусить на досуге.
Солнце показывало полдень, когда путники остановились у высокой выветрившейся скалы. Это был вход в Койнарский ледник.
Белая-белая до боли в глазах, мягкой и пушистой казалась долина ледника. Только чёрные зубы скал, кое-где оскалившиеся из-под снега, говорили о том, что надо быть очень осторожным, чтобы не остаться тут навсегда.