Она садилась, вскакивала и предлагала нам делать то же.
— А я свою ещё выхлопаю палкой, чтобы не было больше микробов.
Палки дружно захлопали.
— Ну вот, после такой работы уже не выбьешь пылинки.
— А это мы поглядим.
Я размахнулась.
Одновременно с хлопком раздался отчаянный крик Юли:
— Не смей биться! По голове меня прямо…
— Чего же ты подходишь сзади?
— А чего ты размахиваешься?
— Так я ж не видела.
— «Не видела»! А ты бы посмотрела.
— Что ж нам теперь делать? Голову закинь назад, а то кровь очень…
При виде крови Юля принялась громко плакать.
В это время из-за угла вылетела Соня.
— Не реви, постой, — торопливо сказала она Юле. — Там про Чубарого новости. Казак-объездчик там, на крыльце, рассказывает.
И она исчезла, подхватив Наташу.
Про Чубарого? Новости? Какие же про него могут быть новости?
Я пожала плечами.
Юля вытерла фартуком глаза и распухший нос. Мне очень стало неприятно, что у нас так нехорошо получилось. Я извинилась, и мы, помирившись, побежали к дому.
Объездчик уже начал рассказывать. Шапка на затылке, ружьё поставил между колен; разгорячился, размахивает руками. А все слушают внимательно, смотрят ему прямо в рот.
— Тише, — говорят нам, когда мы, запыхавшись, подбегаем, — это про Чубарого.
— Ну вот, значит, выпил я для храбрости водки, скидаю полушубок и говорю: «Ну, вы своего шайтана боитесь, а мне на шайтана начхать. Да и нет их вовсе, шайтанов ваших. Вяжите, айдате, мне под грудями аркан и спущайте. И уж будьте надёжны: и вьюк, говорю, и седло — всё в аккурат представлю». Ну, а киргизы — они, конечно, рады. Потому им спущаться по их суеверию боязно. Обвязали они меня всего вдоль и поперёк и спущают. Качусь я по льду. Крутизна — смерть! Эх, думаю, отпустят аркан — поминай как звали! Вниз лучше и не смотреть: конца-краю никак не видать. Бездонная, словом сказать, пропасть. Треплюсь я себе, как червяк, на верёвочке… Вдруг — стоп!.. Льдина одна, здоровенная, выперлась боком, на манер полочки, и дорогу мне загораживает. Стал я на неё обеими ногами, огляделся и… Мать честная! Что это — ровно храп какой? Вижу, стоит он. Весь вдавился в снеговую стену. Белый, обмёрзлый. Грива, хвост — сосульки одни. Из носу тоже сосульки топорщатся. И над глазами — вместо ресниц. Стоит, на стену навалился, да так и примёрз к ней боком. А под льдиною!..
Казак зажмурился и покрутил головой.
Потом продолжал, ещё пуще разгораясь:
— И вот ведь — животная, а глядите, до чего смышлёная! Трое суток ведь так простоял, не шелохнулся. Только глазами водит, да ноздри так и трепещутся, так и дрожат. Прижался я к нему. Ах, думаю, горе-то какое! И помочь, главное, нечем. А конь-то уж больно обнадёжен — меня прямо ест глазами. Что ты будешь делать? Дёрнул я верёвку три раза, как было положено. Стали меня подымать. А конь!.. Как увидел, что я ухожу и опять его одного бросаю, повернул за мной морду, слезы в глазах и хрипит — зовёт: помоги, мол, брат, не уходи, не дай замёрзнуть живому!..
Соня отвернулась. Юля прижала руками наброшенный на лицо фартук. Наташа совсем близко подошла к рассказчику, гладила его колено маленькой загорелой ручкой и шептала:
— Ну, а потом… потом чего?..
— Наверху обступили меня киргизы. Почему, дескать, ты не снял седла и вьюк не захватил с собой? Тут меня разобрало. Тварь живая, может, говорю, погибает, а вы с седлом пристаёте! Коня выручить беспременно, говорю, надо. Трясут головами: «Ой, бой! Как можно, никак этого не можно. Провалился, жеребец — пускай там и сдыхает. Человек дороже коня». Они своё, а я своё. Тут вызвался киргиз — лихой джигит — спущаться со мной. Взяли досок, кошму — и айда. Насилу опять разыскали. Не позвал бы конь — прошли бы мимо. Шибко уж белый он — в снегу вовсе теряется…
Казак замолчал и завозился с табаком и бумагой. Но скрученная цигарка так и осталась незаклеенной, потому что все наперебой заторопили его вопросами:
— Ну что же, вытащили вы его из пропасти?.
— Как же вам удалось, а?
— И что же он, правда живой?
— Трое суток во льду! Шутка ли дело!
— Я и сам не надеялся. Да ведь вот удалось — вытащили. Обернули его войлоком, обвязали арканом, доски под живот подвели — и айда… Тянули, тянули… и вытянули. Размотал я верёвки. Из тюка сразу — пар. Чубарый отогрелся, вспотел, шерсть на нём закурчавилась. Лежит весь мокрый, слабый и головы поднять не может! Схватил я бутылку водки и ему в рот — раз! Выпил Чубарый — головой только замотал. Прикрыл его снова кошмами. Стонет лежит. Киргизы все в одну душу: околеет конь. Всё едино, говорят, сдохнет. А я говорю: дайте срок — отдышится. Оно по-моему и вышло. Отдышался…
Казак широко улыбнулся. Наташа снова ласково погладила его по колену.
Чубарый не мог поднять головы и долго не притрагивался к еде. Но потом, когда он обсох, у него проснулся волчий голод. Ему дали немного овса. Натаяли в казанке снега и напоили тёплой водой. Потом поставили на ноги. Он не мог переступать и всё валился на бок. С него сняли тяжёлый вьюк и седло и, подпирая, поддерживая со всех сторон, потихоньку сводили с горы.
Через каждые десять-пятнадцать шагов Чубарый падал. Ему давали полежать, потом снова поднимали и так, почти на руках, вели дальше. Каждый шаг от своей ледяной могилы Чубарому приходилось брать с бою. Ледник остался позади. До жилья было уже недалеко. Но киргизы выбились из сил и решили оставить лошадь на дороге.
Снова жизнь Чубарки висела на волоске. Ночью больную, беспомощную лошадь, конечно, заели бы волки. В это время сквозь верхушки ёлок полыхнул огонёк, и осипшая киргизская собака простуженно залаяла невдалеке.
Из аула спешила подмога.
— Живой! — послышались восклицания. — Неужели живой?!
— Живой, живой! Вытащили живьём из могилы.
Ещё несколько сотен неверных, дрожащих шагов — и Чубарый тяжело рухнул возле кибитки.
У костров забегали люди. Подбежали кудлатые, оборванные щенки и с ворчаньем обнюхали коня. Мимо с тревожным фырканьем и ржаньем пронеслись лёгкие тени кобылиц.
А Чубарый лежал, вытянув на ласковой траве свою большую простуженную голову, и трудно, хрипло стонал.
Больше месяца жил Чубарый в горах, на пастбище. Одна за другой приходили о нём вести: Чубарый уже поднимается, Чубарый уже может ходить, Чубарый заржал.
Каждую новую победу Чубарки над болезнью мы встречали шумной радостью.
— Чубарку приведут завтра утром, — услышали мы однажды за обедом.
— Конюшню для него мы уже давно приготовили, — поспешно заявила Соня.
Отец мельком взглянул на неё и как-то невесело усмехнулся.
Несколько дней назад он объезжал леса и по дороге наведался к Чубарому.
— Ничего не осталось от прежней лошади. Это теперь какой-то живой укор совести, — проговорил он как-то непонятно.
Потом Наташа приставала с расспросами:
— Что это было у Чубарки? Болело у него что? Папа говорил — укор у него какой-то.
— Укор совести, — поправила Юля. — Нет, просто лёгкое у него одно выболело. Он примёрз боком к стенке ледника — оно и простудилось. А потом вовсе выболело. Нужно два, а у него только одно лёгкое осталось.
— А укор?
— Ну что — «укор»? Что ты повторяешь чужие слова?.. Соня! А, Соня! Разве укор совести — болезнь?
— Конечно, болезнь. Ещё как страдают от этого.
— И Чубарка тоже страдает?
— Кто?
— Чубарка.
— Тьфу, глупые какие!
Она возмущённо повернулась ко мне и сказала про Наташу:
— И всё это оттого, что всякие микробы лезут во взрослые разговоры.
Мы всегда немножко гордились Чубарым.
И теперь, узнав, что его ведут, решили устроить ему торжественную встречу.
— Вот у нас лошадь, — говорили мы на посёлке, — трое суток в ледяной трещине — и хоть бы что? Одно лёгкое только начисто выболело. Завтра Чубарика нашего приведут. Идёмте встречать его с нами!
После таких разговоров утром к нам присоединилась целая ватага ребят.