— С родней только так и поступают, — сказала бабка Наталья. — Именно с родней.
— Но не спорь же. Ведь ты согласна, ведь ты сама нашла этот выход: пойдем туда. Я гебе уступала, Наташа, — уступи и ты теперь, — ты согласна?
Молчание.
— Ты согласна, Наташа?
Бабка Наталья сказала наконец, что она согласна, и вот в лунную ночь две голодные старухи вышли в огород, подрагивая от холода, и принялись среди ночи обдергивать грядки, Согнувшиеся, они двигались полшажок за полшажком, медленно, поначалу не столько изымая сорняки, сколько — разглядывая. Они было поискали мотыги, но не знали где и не нашли, к тому же ночью, в темноте, вести прополку руками им показалось надежнее. Мальчик, позевывая, тоже вышел за ними — была луна и не спалось.
Они посоветовали ему идти спать, но он отказался, и было удивительно, что они не настаивали: они уже забыли о нем, поглощенные объявившимся и спешным своим делом. Хватая траву под корень, они дергали и дергали, и не сейчас ему было дано узнать, что в старости есть хочется куда острее, чем в любом ином возрасте.
Согбенные, они смещались по грядке медленно, как старые черепашки, он же ходил возле. Он посматривал на луну, которая в тот год холодно и неясно его тревожила. «А ты помогай нам, Андрейка», — сказала Мари, и голос ее, притихшую, выдал — она нервничала. Он стал обдергивать помидоры, приткнувшись меж старухами и двигаясь понемногу следом. Вскоре ему надоело, и, зевая, он только ходил и смотрел, а старая Мари ласковым голоском ему выговаривала: «Ах, лентяй! ах, лентяй! Ты разве не знаешь, милый, кто не работает — тот не ест».
Через час, что ли, Мари сделала попытку разогнуть спину, однако бабка Наталья сказала:
— Нет, недостаточно.
— Но ведь уже четыре грядки, Наташа.
Бабка Наталья не ответила.
— Но ведь огород весь мы никак не осилим!
— Не заставляй меня повторять, Мари. Я же сказала: шесть грядок.
Закончившие шесть грядок, они разом иссякли — сели на землю и не вставали. Было слышно, как они дышат. А через минуту-две они встали и припустили бегом, ибо с желанием поесть больше бороться не могли: даже бабка Наталья слишком быстро устремилась в избу. Мари, конечно, летела впереди как на крыльях. Внук за ними еле поспел.
— Садись с нами, перекусишь, — сказала бабка Наталья (нож стучал по столу, она лихорадочно нарезала хлеб).
— Да, садись, садись, — волновалась Мари. — Такая беспокойная у нас ночь сегодня...
Но он-то есть не хотел. Его потянуло на улицу; старухам было не до него, и он, неокликнутый, вновь вышел в огород и уставился на луну: луна, в легких облаках, висела яркая в высоком небе, а низ картины занимали зубчики плетня, как бы вырезанные из черной бумаги. Мальчик взволновался: на частоколе плетня, на неподвижном и как бы вечном, плыли белесые облака, в центре же — тоже неподвижное — разместилось огромное и торжественное желтоватое око. Ощущение красоты и формы взволновало само по себе: оно было так же осязательно, как поверхность предмета, оно было явлено как звук или как запах, и, может быть, красота и форма говорили о желании, но о каком?.. Потрясенный новизной и возникшей тягой, мальчик глаз не сводил и лишь изредка, осторожничая, оглядывался на мокрую ботву и на черное поле огорода, чтобы, оторвавшись от их темной бесформенности, вновь бросить глаза вверх — к совершенству. Он чувствовал себя в полной безопасности рядом с этой грандиозной и торжественной красотой.
Когда мальчик вернулся, они, насытившиеся, лежали на лавках и уже спали: тоненько посапывала бабка Наталья и пушечно-громко храпела крохотная Мари. Он влез на печку и долго, беспричинно томился.
Он еще не заснул, когда дверь в сенях хлопнула и явилась бабка Матрена.
— Внучек, родной мой, — кликнула она негромко, но он не ответил — лежал с открытыми глазами, все еще томимый луной.
Глава 11
Проявляясь, любовь подчас жаждет повелевать или хочет хотя бы и внешнего, тусклого себе подчинения, — бабка Матрена уже с утра командовала:
— Витя, сделай то... Или:
— Витя, сделай это...
И дергала его по мелочам туда и сюда, как бы желая убедиться, что за время отсутствия те старухи не утопили в своей любви ее любовь и влияние. Мальчик же подчинялся неохотно, скучал и рвался вон.
Он заметил, что взаимная натянутость бабушек, сохранившись, перешла в некую молчаливую форму: бабка Матрена молча их кормила, а они молча ели, говорили сухонькое спасибо и уходили вновь: шли на перекресток, ожидая там случайную подводу. В обед они возвращались, ставя чемоданчики в угол и жалуясь друг другу, что ноют ноги, что полный рот пыли и что жара их доконает. Его их слова, их неменяющиеся муки уже не интересовали (мальчишка не мог сосредоточиться раз и навсегда на одном) — его занимали последствия ливня.
Он бродил по негромыхающей природе, вверху было совсем тихо, и он много слышал жаворонка: тот пел теперь без передышки весь день, кувыркаясь где-то в небе, невидный. В тишине лишь ручьи грохотали — и какие ж это были ручьи! — казалось, что вдалеке идет поезд, звук усиливался, и поезд приближался — это значило, что мальчик приближается к одному из ручьев. Таких ручьев он не видывал. Земля была изъедена и обглодана, всюду ямы, рытвины, развороченные грубо и мощно.
Меж двух бурлящих потоков мальчик увидел свой муравейник — огромная муравьиная гора была смыта, снесена, напоминая внешним видом разорванную собаками старую большую шапку, клочья которой валялись там и здесь.
В муравейнике осталось лишь основание: большой и пахучий круг темной зелени; муравьишки там были, ползали, и пусть вода уже спала, и тот поток, что снес и разрушил, ушел в сторону, они ползали все еще испуганные, медленные; лишь некоторые на спинах своих подтягивали сюда новую землицу, а даже и новые травинки, в тихой надежде, что все на свете поправимо. Вероятно, они не представляли, какая потеря и какая утрачена высота, и это незнание, возможно, было их благом. Малочисленные, они были как отдельные пешеходы в вымершем городе (или, скажем, в утреннем городе, в ту рань, когда еще нет транспорта). Их было даже не жаль: в трагедии неуместна жалость; их было мало, верующие в судьбу, кто порожняком, кто с грузом, муравьи торопились по дорожкам, которые были давно забыты, так как на глубине этих путей (в основании муравейника) жили слишком далекие и слишком уже забытые их предки.
Ниже по ручью, наполовину в воде, мальчик увидел еще одну часть огромной шапки — муравьи тут сновали вяло и безжизненно, зная, по-видимому, что они оторваны и обречены. Они ползали как оглушенные, покорные концу и не пытающиеся понять, к тому же их сносило и слизывало мелкой волной — соломинку за соломинкой размывало, отрывало и, покружив, уносило водой. Маленький Ключарев не был брезглив или там пуглив в свои девять лет: сын барака, он запросто сгреб разлагающийся и сильно пахший кусок шапки и понес, проделывая вместе с засуетившимися муравьями обратный путь. Ему казалось, что несет он зримую, весомую часть, когда же он принес и положил ее на место бывшей горы, стало ясно, как мало спасено: лежала мокрая кучка, малостью своей лишь подчеркивающая ужасающую степень разрушения.
Он спустился по ручью еще ниже, где и нашел маленькие жалкие веники, по которым ползали десяток-два муравьев. Шаг за шагом — и чем ниже мальчик спускался, тем более жалкие и мелкие остатки он находил. Последний веничек, выброшенный на землю бурлящим ручьем, был уже пустой и безлюдный, безмуравный: горсть травинок, которую уже не имело смысла подбирать и перетаскивать, но, увлеченный, он перенес и ее.
Вновь спустившийся ниже, мальчик увидел и долго рассматривал корни подмытой ивы, но еще больше потрясли его вымытые корни дуба — оголившиеся, вздыбившиеся, они отделились от земли, так что мальчик мог под ними пролезть. И, наконец, маленький Ключарев спустился до места, где ручей впадал в речушку, теперь полноводную и свирепую: уровень ее поднялся, изменив береговую линию до неузнаваемости, и лишь огромный валун, за который мальчик в прежнее время, купаясь, цеплялся руками, был виден и бурлил, весь в пене. Остальных камней как бы и не было, речушка глухо шумела, гордясь глубиной.