— Обязательно ходить надо, смерть ищет нас, только нога совсем опухла, все равно что дерево стал.
— Ничего, помаленьку доберемся до тайги, разведем костер, согреемся, — подбадриваю я старика, а сам с ужасом думаю, как далеко от нас лес и огонь и как же я понесу старика…
Пытаюсь приподняться и не могу — над нами могильный сугроб.
— Кто там ходит, или мое ухо обманывает? — шепчет тревожно старик.
Прислушиваюсь. Жду. Скрипнул снег под чьими-то шагами.
— Однако, смерть наболтала, что мы умерли, — хищник пришел проверять, — снова говорит старик.
Кто может бродить по седловине в такой страшный буран? Что ему здесь нужно?..
Снова скрип снега, и невидимое нам существо начинает разгребать сугроб над нашим изголовьем.
— У, проклятый, уходи, а то встану — шкуру выверну! — грозится Улукиткан.
Тишина.
Но вот снова заработали лапы. Уже слышно прерывистое дыхание. «Неужели медведь?» — мелькнуло в голове, и стало не по себе от этой близости. А в мешке как в гробу: не повернуться, невозможно вытащить нож, да и что с ним сделаешь в этой тесноте!
— Э-э! — вдруг протянул облегченно старик. — Однако, это Бойка с Кучумом. Люди нас ищут!
Я, с трудом приподнявшись, сбрасываю с мешка одежду, высовываю из снега голову. Дневной свет слепит глаза. Собаки бросаются ко мне, лижут лицо, радуются, и вместе с ними по-детски радуюсь я.
С края седловины доносится выстрел. Пока одеваюсь, из мутной снежной завесы появляются проводник Лиханов и Василий Николаевич. На поводу у них небольшая связка оленей.
Мне хочется обнять собак, прижать их к себе, дать почувствовать свою любовь к ним, но так холодно, что даже на минуту нельзя оставаться без движения.
Я не расспрашиваю товарищей, как они догадались о нашей беде, в голове одна мысль: бежать от этого «худого места», и как можно скорее.
Мы освобождаем Улукиткана из мешка, натягиваем на его застывшее тело фуфайку и дошку. Идти он не может: нога так распухла, что не помещается в меховом чулке. Мы заматываем ее в теплое, связываем две широкие лыжи, усаживаем на них Улукиткана и уходим в буран. Лиханов задерживается, вьючит оленей и догоняет нас на спуске в распадок.
У кромки леса мы остановились, разожгли костер. Только тот, кто испытал на себе смертоносную силу северных ветров, кто боролся с пургой, стужей, может понять, каким для нас счастьем был сейчас огонь! Улукиткан, распустив вязки на дошке, полной грудью глотал теплый воздух. Он смотрел на огонь и радовался, словно ребенок, впервые увидевший нарядную игрушку.
Меж тем Василий Николаевич рассказывал:
— Утром рано в лагерь пришли связанные олени. Ну, думаем, не иначе — беда стряслась с нашими, и решили с Лихановым идти искать. А погода, как назло, не унимается, света белого не видно. Вышли на хребет — ни следа, ни примет, все замело. Мы и кричали и стреляли… Если бы не собаки — ни за что не нашли бы.
Ко мне подошла Бойка и смотрит упрямо в лицо, как бы старается разгадать мои мысли. Я подтаскиваю ее к себе, обнимаю, и мне почему-то вдруг становится неловко перед этим существом за то, что мы часто не ценим по-настоящему его преданности и само слово «собака» произносим иногда с презрением.
…К вечеру мы были в лагере на берегу Купури. Стужа выморозила наледь на реке, и мы могли беспрепятственно продолжать свой путь.
Утром съездили за мясом, а за это время прекратилась пурга. Унеслись в неведомую даль тучи, небо сияло прозрачной голубизной. Лес, исхлестанный ветром, выпрямился и тянулся к солнцу. На склон горы вышли олени, за реку на кормежку летели крикливые кедровки. Бойка заботливо ловила блох в черной шубе Кучума.
Во второй половине дня караван тронулся дальше вверх по Купури. Улукиткан чувствовал себя лучше, но ходить еще не мог. Для него освободили нарту, и он ехал позади обоза.
III
Потребовалось еще шесть суток, чтобы преодолеть последние двадцать пять километров расстояния до перевала.
К концу дня тридцать первого марта совершенно обессилевший караван добрался до одной из разложин реки Купури. На последнем отрезке пути пришлось бросить часть груза и трех оленей.
Наконец-то коварное ущелье осталось позади! Над нами раскинулось голубым шатром небо. Горы расступились и широкой панорамой окружили стоянку. Вокруг стало светло и просторно.
Лагерь разбили на краю леса, у подножия Джугдырского хребта. На жарком костре варили мясо.
Вечерело. Солнце краем выглянуло из-за сопки и скрылось, озарив своими лучами крутой склон перевала. В стылой дали мутнели отроги.
— Надо ужинать, — говорит Василий Николаевич и кричит проводникам: — Деды, зайдите на минуточку, есть разговор!
Неохота покидать костер. Хорошо возле него, тепло, уютно. Смотришь, как огонь съедает сушник, как в синем пламени плавятся угли, и все тело охватывает ощущение такого блаженного покоя, что не хочется даже рукой шевельнуть.
В палатке жарко. На высоком колышке горит свеча.
— Ужин остынет, — напоминает Василий Николаевич. Пришли старики.
— Птица затишья ищет — непогоду чует. Однако, буран будет, — говорит Улукиткан, пробираясь на свое место, в дальний угол палатки.
— Одну беду миновали, другая не пройдет мимо. Тронься мы дня на три раньше, проехали бы без помех, — говорит Геннадий, разливая по чашкам горячий суп.
— Тоже правда, запоздали, — отвечает Улукиткан. — Люди часто про время забывают. Посмотри, как в тайге: зима еще не пришла, а зверь уже тепло оделся; на озере еще льда нет, а птица давно откочевала…
— Вы зачем кружки принесли? — спрашивает Василий Николаевич стариков.
— Ты звал поговорить, а без вина разговора не бывает. Пришли со своей посудой, — ответил Лиханов, откровенно взглянув на него.
— Спирта нет, — решительно заявляет Василий Николаевич.
— Есть, — говорит проводник и вкрадчиво улыбается. — Моя хорошо смотри, как твоя спирт наливал в бутылку.
— Глаза малюсенькие, а видят далеко, — смеется Мищенко.
Садимся в круг. В мисках душистое парное мясо. Запах поджаристых лепешек, сухой петрушки, лука и без вина будоражит аппетит. Из спального мешка Василий Николаевич достает бутылку со спиртом.
— Надо бы за перевалом ее распить, да разве с вами не согрешишь? Держите кружки! — говорит он.
Все улыбаются и внимательно следят, как Мищенко делит пол-литра спирта.
— За перевалом тоже положено, не скупись, лучше другой раз придержишь, — замечает Геннадий.
— У вас не бывает другого раза. Осталось-то всего с литр, поставь его сейчас — и весь выхлещете.
— Ты не грози, возьми да и поставь, вот и не тронем!
Василий Николаевич, чтобы не рассмеяться, откусывает лепешку, бросает в рот чесночину и, сохраняя спокойное лицо, долго жует.
Улукиткан, хлебнув из кружки, сузил глаза, поморщился.
— Языку горько, сердцу худо, брюху тяжело, а пьют. Эко дурнину человек сделал себе! — старик потешно мигает, будто ему запорошило глаза, и заталкивает в рот кусок мяса.
Ужинаем молча. Голод не любит разговоров. Я наблюдаю за Улукитканом. Он сидит, отвернувшись от печки, молча жует мясо, запивая чаем. Как бережно старик держит в пригоршне хлеб! Дорожа каждой крошкой, он подбирает ее даже с пола. Маленькими кусочками он откусывает сахар, подолгу сосет его. Когда ест ложкой кашу, то держит под нею ладонь левой руки, боясь обронить крупинку. Это не скупость, а строгая бережливость, воспитанная всей многотрудной жизнью. Старик хорошо запомнил, какой ценой и какими лишениями платил раньше за фунт муки, за аршин дрянного ситца. Об этом ему всегда напоминают неразгибающаяся спина, больные ноги, распухшие в суставах пальцы, шрамы на затылке от когтей медведя.
Старики долго пили чай, затем снова принимались есть мясо, дробили ножами кости и высасывали ароматный мозг.