Василий думал. Мысли, огромные, неуклюжие мысли, похожие на картофелины, кипящие в большой кастрюле, ворочались у него в голове: «Если я соглашусь, меня оставят в покое. Городин оставит. И эти уроды из камеры. Потом будет суд. Мне дадут срок – лет пятнадцать, а может, и меньше. Зона, годы и годы. Возможно, я не доживу до конца срока – мало ли что. Но если я откажусь – меня не станет. Совсем – и сейчас. Или забьют до смерти, или вколют чего-нибудь. В глазах всех остальных я все равно останусь убийцей Шишакова, да еще и наркоманом к тому же. Значит, если я сейчас покачаю ладонью, это будет все равно что самоубийство. Если хлопну – у меня будет шанс, потом, когда-нибудь, доказать, что я не виновен, найти истинных виновников смерти Шишакова и оправдаться...»
– Ну, Бутырин, я жду! – нетерпеливо понукал нависший над Василием человек: – Вы сознаетесь? Да или нет?!
Одно движение ладони, приподнятой над сероватой, пахнущей хлоркой простыней. Либо – «казнить нельзя помиловать», либо – «помиловать нельзя казнить». Безо всяких задачек про запятую. Либо смерть сразу, либо – постепенно, но с шансом.
Хлопок.
Городин довольно рассмеялся, потирая руки. Как и любой на его месте, Василий выбрал шанс...
Два дня в больничке пролетели, словно одно мгновение. За это время к Бутырину несколько раз заходил Городин, спрашивал о всякой ерунде, а в конце каждого своего монолога – говорить Василий все еще не мог, интересовался, не передумал ли он. Но Бутырин не передумывал, и хлопок ладони по простыне завершал каждую их встречу.
На третий день Василий впервые самостоятельно встал и внимательно обследовал себя.
Да-а, били мастера. Ряды синяков, ушибов и ссадин шли по всему телу, от ключиц до паха, ноги и руки тоже были покрыты темными пятнами кровоподтеков, на голове обнаружилось с десяток скрытых волосами шишек, по-научному – гематом, но это все так, семечки...
Гораздо хуже было с животом – он стал бугристым, пунцово-багряным. Куда не нажми пальцем, тут же следовала вспышка острой боли, словно чья-то рука внутри схватила все эти кишечники, печенки-селезенки, почки-желудки и прочие поджелудочные железы и жала, давила их, выворачивала с корнем, если только есть там, внутри, эти самые корни.
Врачиха, седенькая, тупая и крикливая, хотя по-своему, наверное, и добрая баба, была уверена, что Василий все это наделал себе сам, в припадке наркотической ломки. Кстати, следы от уколов действительно имелись, но Бутырину казалось, что в вены на его руках просто втыкали швейную иголку, чтобы сымитировать наркоманские «дорожки».
Наконец, вечером третьего дня его пребывание в роли больного закончилось, за Василием пришли двое конвойных, и больше он в больничку уже не вернулся...
Сперва его, еле стоящего на ногах, доставили к Городину. Ухмыляясь, следователь выдал Бутырину несколько чистых листов бумаги, и он, корявыми, негнущимися пальцами ухватив ручку, начал писать: «Я, Бутырин Василий Иосифович...» и так далее.
...В Бутырке он попал в большую камеру на двадцать человек и оказался в ней при этом тридцать седьмым. О нем уже знали – сработал «тюремный телеграф». После побоев, «лечения» и дачи признательных показаний Василий находился в каком-то сомнамбулическом состоянии. Его вне очереди уложили на нары у окна, потом старший камеры, рецидивист по клички Мост, идущий на четвертую «ходку», коротко расспросил новосела, что и как. Обозвав Бутырина распоследним лохом, которого «следак развел влегкую», зэк все же посочувствовал:
– Пережить «пресс-хату», парень – это, считай, заново родиться!
Ивээсная «пресс-хата», то есть камера, где сидели «ссучившиеся» «отморозки» и к которым вбрасывали «неколющегося» подследственного, была хорошо известна Мосту, впрочем, как и ее обитатели.
– Лысый и Бугай, как ты их обрисовал – это Шар и Кеня, они по трассе работали, на пару, беспредельники. Тачки, что на юга летом валят, тормозили, мужиков мочили сразу, баб опосля, сам понимаешь. И детей тоже, паскуды. Их, когда взяли, весточка сразу разнеслась по всем зонам – опускать надо козлов вонючих, не хер детей трогать. Вот они и ссучились, на ментов пашут. Мирза – стукач, своих сдал, по наркоте там чего-то, не знаю. Он от пера прячется, гниль. Четвертый – мутняк, про него толком ничего не скажу, он не блатной. У них еще пятый был, по внутреннему массажу спец, кликуха – Клизма, тебе покатило, что его не застал, а то он опетрушил бы тебя по самые гланды. Клизма воспитателем в детдоме работал, сука, ну и пацанов малых трахал, тварь, мать его! Такие на зоне вообще не живут, их сразу валят. А этого, вишь, даже в «пресс-хате» достали! Был такой малый беспросветный, Лениным звали, ага, он кучерявый-кучерявый, сука, точно как Картавый в детстве, на звездочке. Его загребли по-мокрому, он тоже без башни, валил народ пачками, но честно валил, по бакланке, без зверствований. Ну, взяли его, давай, говорят, колись, Ильич. А Ленин им в рожу всем – харк-тфу! Пошли на хер, мол, и все... Тогда этот твой, гладкомордый, следак из прокуратуры, его в «пресс-хату» и кинул. Как Ленин через все шмоны лезвичко прокрутил, ни хрена никто не врубается, однако ж, когда Клизма к нему ночером пристраиваться начал, вывалил ему Ленин все кишки на пол. Замочили и его, конечно, суки... Такая вот история. А тебе, парень, недолго осталось тут париться, месяц – это край-срок. Потом получишь ты годков десять-двенадцать строгача и поедешь или дырки сверлить в трубах большого диаметра, или элемент радиоактивный из камней доставать, или костыли железнодорожные затачивать. Хрен, короче, редьки не слаще. Давай, братан, держись, не тушуйся...
Мост закончил свой длинный и пространный монолог – Василий все еще говорил с большим трудом, собеседник из него был никакой, и отошел в сторону. Больше он с Бутыриным не разговаривал – ему, видать, ни к чему было, а Василию и подавно. Впрочем, почти все предсказания Моста сбылись тютелька в тютельку.
До суда Василий «пропарился» в Бутырках ровно месяц. Самого суда, как пелось у Высоцкого: «...не помню, было мне невмочь». Бутырин действительно видел и слышал все происходящее как бы со стороны, будто это происходит не с ним, а с кем-то незнакомым.
Железная клетка под названием «скамья подсудимых», все эти традиционные фразы типа: «Встать, суд идет!», суровые лица конвойных. Адвокат, активно начавший работать с Василием за две недели до начала заседания. Он в основном гнул на то, что «...характеристика с предпоследнего официального места работы моего подзащитного характеризует его как грамотного, честного и высокопрофессионального специалиста, любимого детьми и поддерживающего с коллегами ровные, дружеские отношения». Дальше этот толстозадый хмырь плел что-то про то, что, оказывается, еще когда Бутырин работал под началом Шишакова, у них были конфликты и, возможно, «...убитый, учитывая его вышестоящее служебное положение, мог легко испортить жизнь моему подзащитному...» И так далее, и в тех же красках.
Словом, получалось, что зло на Шишакова Василий таил давно, и время его не сгладило, не ослабило, а тут еще финансовое положение сильно пошатнулось, ну и совместил человек, то бишь Бутырин, приятное с полезным – и обидчика грохнул, и бабками разжился.
Плавно-гладко перешли к прениям, прения закончились последним словом подсудимого, в котором он «искренне раскаялся» и пообещал «встать на путь» и исправиться. Суд ушел, точнее, «удалился на совещание», а потом Василию впаяли десять лет и увели. Вот, собственно, и все...
Впрочем, нет. Не все. На самом деле настроение у Бутырина было вовсе не такое ерническое. Особенно он страдал из-за двух женщин, сидящих в зале – мамы и Веры. Их полные слез глаза смотрели на него все то время, пока шел суд, и даже не на него, а в него, в сердце, гулко отбивавшее свой привычный ритм...
За месяц, пока он сидел в Бутырке, Василию разрешили два свидания, с мамой и Верой, соответственно, и оба они закончились сплошными расстройствами. Вера была уверена, что ее обожаемый Васенька на почве хронической неудачливости сорвался и в самом деле мог убить Шишакова. Мама, наоборот, твердо знала, что ее сын этого не делал, но зато думала, что Бутырина подставили из-за его предыдущих «коммерческих экспериментов».