77. Можно подумать, он век со мной прожил. Да вот, Габинна, ты, кажись, был тогда. „Хозяйку твою ты, — говорит, — тем-то вот взял, в друзьях тебе нет удачи, никто твоего добра не помнит как следует; земли у тебя необъятные. Пригрел ты змею на груди своей“. А еще то, чего мне бы не рассказывать, — что остается и по сей час моей жизни тридцать лет четыре месяца и два дни. А мимо того, скоро получать мне наследство. Довлеет надо мной моя судьбина. Так что удастся мне, может, до Апулии угодья довести, тогда буду считать, что недаром прожил. А пока Меркурий меня хранит: выстроил я дом этот, сами помните, была конура, нынче — храм. Четыре столовых имеется, комнат жилых — двадцать, мраморных портиков — два, да наверху комнатушки рядком, да моя спальня, да вот этой змеи логово, да привратника каморка отменная, да и гостям есть где приткнуться. Короче, сам Скавр, бывало, сюда наедет, так нигде лучше гостить не предпочитает, а у него отцовская усадьба приморская в наличии. Да много чего у меня есть, покажу вам сейчас. Верьте мне: есть асс — стоишь асс, имеешь — силу заимеешь. Вот и сотоварищ ваш — был лягушок, стал царь! Ты подай-ка, Стих, то платье выходное, в каком хочу, чтоб выносили меня. Подай и умащений, и на пробу из амфоры той, из коей велю косточки мои омыть».
78. Не промедлил Стих и принес в триклиний белый покров и тогу с пурпурной каймой. А хозяин велел нам ощупать, хороша ли шерсть, из которой они сработаны. «Смотри у меня, Стих, — промолвил он с улыбкой, — чтоб этой ткани мыши да моль не тратили, не то я тебя живьем изжарю. Желаю, чтоб на славу меня хороняли, чтобы весь народ для меня доброго просил». Сейчас откупорил он пузырек с нардом и всех нас помазал со словами: «Уповаю, что будет мне мертвому так же славно, как и заживо». Он еще и вино велел налить в винный сосуд и пригласил: «Вообразите, что тризну по мне правите».
Стало совсем тошнотворно, когда Трималхион, постыдно и тяжело охмелевший, велел завести в триклиний новых исполнителей — трубачей, а сам, утопая в подушках, вытянулся на последнем своем одре и распорядился: «Считайте, что помер я; вдарьте-ка чего хорошенького». И завели же трубачи погребальный вой! Особенно хорош был раб того похоронных дел мастера, что был красой собрания, — этот такое рванул, что всполошил целую округу А потому пожарные сторожа из соседней части, решив, что у Трималхиона пожар, нежданно вломились в дверь и стали, в соответствии с предписаньями, орудовать с помощью воды и топоров. Улучив неоцененный случай, мы надули Агамемнона и бежали стремглав, словно и вправду от пожара…
79. Не шел впереди нас факел, чтобы указывать путь блуждающим, а молчание полуночи не обещало более появления встречных огней. Прибавить к тому еще опьянение и незнакомость мест, которая и днем сбивала бы! Только после того, как мы едва ли не целый час влачили окровавленные стопы через камыши и осколки битых горшков, выручила нас наконец находчивость Гитона. Этот умница — умен, кому и при свете ведома тревога заблуждения, — пометил наперед всякий столбик и колонну, и надежные эти начертания побеждали непроглядную ночь, белея различимо и указуя дорогу блуждающим.
Впрочем, нас ожидали немалые подвиги и тогда, когда мы добрались до нашего подворья. Случилось так, что старуха хозяйка столь прилежно полоскала горло вместе со своими постояльцами, что вряд ли заметила бы, когда все горело бы огнем. Мы, кажется, заночевали бы у порога, если бы за нас не заступился прискакавший на многоконной упряжке нарочный от Трималхиона. Этот долго сетовать не стал, а выломал входную дверь да и пустил нас идти своим ходом…
Но тщетно было мое ликование. Стоило мне, ослабевшему от вина, расцепить опьяненные руки, как Аскилт, основоположник всяческого зла, под покровом ночи похитил мальчишку, и перенес его к себе в постель, и жестоко ее измял с несвоим братиком, который, либо не слыша оскорбления, либо на него согласившись, уснул в незаконных объятиях, поправ права человека. Когда, чуть пробудившись, я ощупываю ложе, коего радость была похищена, я — верьте словам влюбленного — помышляю о том, не следует ли мне мечом пронзить обоих, чтобы не было просвета между сном и смертью. Наконец, придя к более покойному решению, я разбудил Гитона побоями, а на Аскилта только смотрел со свирепостью во взоре и «ввиду того, — говорю, — что ты преступно нарушил обязательства дружеского общежития, собирай незамедлительно свои вещи и отыскивай себе иное место, чтобы и его осквернить».
Аскилт противоречить не стал и только тогда, когда наши пожитки были уже поделены по чести, «теперь, — говорит, — давай поделим и мальчишку».
80. Ну, думаю, шутит на прощанье, а он братоубийственной рукою свой меч обнажил и «не поживиться тебе, — говорит, — этою добычей, хотя ты один простер на нее руку. Придется мне, кем пренебрегают, отсечь свою долю вот этим мечом». То же делаю и я, становлюсь напротив и, обернув плащом руку, наступаю шагом бойца.
Посреди всего этого плачевного безумия несчастный наш мальчишка хватал нас обоих за колена, плакал и просил молитвенно не делать убогое пристанище свидетелем взаимного истребления фиванской четы и не осквернить обоюдной кровью святынь нежной дружбы. «Если же, — вопил он, — нельзя совсем без крови, так вот я обнажил свою шею — сюда направьте руки, сюда кинжалы. Я умереть должен, я, погубивший святые тайны дружества».
После таких молений мы спрятали оружие, и Аскилт первый «я, — говорит, — полагаю конец раздору. Пусть мальчик идет, с кем он хочет, и да будет у него совершенная свобода выбирать, кто ему братец». Полагая, что старинная наша близость стала надежнее кровных уз, я не только не был встревожен, но с опрометчивостью поспешности ухватился за это условие и тут же препоручил тяжбу нашему судье. А тот даже и размышлять не стал, чтобы создать хотя видимость промедления, а тотчас же, не успели еще отзвучать слова, встал и братом избрал Аскилта.
Испепеленный таким приговором, я, как был, без меча, упадаю на постель — и ведь наложил бы руки на себя, когда бы не было обидно доставить радость врагу.
Тем временем Аскилт уходит гордо и с наградою, а так недавно еще дорогого благоприятеля и собрата по судьбам бросает в чужом месте, разбитого, одинокого.
81. Впрочем, недолго давал я волю слезам, ибо явилось опасение, как бы, сверх прочих бед, Менелай, школьный помощник, не застал бы меня в гостинице одного. Собрав вещи, я снял себе, тоскуя, неприметное место у самого берега. Запершись там на три дня, я всякий раз, как всходили на душу одиночество и обида, вновь ударял свою страданием истерзанную грудь, без счета перемежая грустные вздохи такими восклицаниями:
«А меня, стало быть, не умела, разверзшись, поглотить земля? Или море, и к невиновным суровое? Бежал отсюда, вышел на арену, убил благожелателя — и все, чтобы отчаянные мои прозвания восполнились еще и „нищим“, „изгнанником“, а сам я валялся бы, всеми оставленный, в заезжем доме греческого города? И кто же меня во все это ввергнул? Юноша, запятнанный наглым развратом и, по собственному своему признанию, достойный изгнания, в блуде свободный, блудом свободнорожденный, коего одни годы без просвета сошлись с другими, кого нанимал, как девку, и тот, кто сознавал, что перед ним мужчина. А тот, другой? Кто в день облачения в тогу надел женское платье, кого мать уговорила, что он не мужчина; кто женское в мастерских исполнял дело; кто, все смешав и переменив опору своих услад, покинул имя старой дружбы и — о, позор! — словно послушливая жена, из-за касаний единой ночи все продал. Лежат теперь, связанные столькими узами, ночи напролет и, быть может, в изнеможении от взаимных ласк, смеются моему одиночеству. Так увидят же они! Или я не мужчина и не свободный, или будет искуплена вражьей кровью моя обида».