52. Не, я серебро больше уважаю. Кубки есть такие — мало с ведро… про то, как Кассандра сынишек режет, и лежат детишки мертвенькие, словно взаправду. Еще чаша есть у меня, что оставлена от благодетелей моих, так там Дедал Ниобу в троянского коня запихивает. Тоже и бой Гермерота с Петраитом у меня на кубках: увесистые такие! Нет, я сознания, что это мое, ни за какие деньги не продам».

Хозяин еще не кончил, когда слуга уронил на пол чашку. Оглянувшись на него, Трималхион произнес: «А ну-ка, быстро выпори сам себя, раз ты дрянь такая!» Мальчишка сразу заскулил, начал просить. «Чего ж ты меня просишь, — молвил хозяин, — я, что ль, твоей беде причина? Мой совет: себя же упрашивай дрянью не быть». В конце концов мы упросили его — простил слугу, а тот, отпущенный, стал скакать вокруг стола и кричать: «Воду в ведро, вино в нутро!» Мы оценили изящество шутки, и всех более Агамемнон, который отлично знал, за какие заслуги его и в другой раз пригласят. Между тем, выслушав нашу похвалу, хозяин стал пить хмельнее и, близкий уже к опьянению, говорит: «А что ж это никто Фортунату мою сплясать не просит? Я вам откровенно скажу — кордака лучше ее никто не спляшет». Воздевши руки кверху, сам он начал передразнивать Сира-гаера, а слуги подтягивали: «Мадейя перимадейя!» Уже он недалек был от того, чтоб пуститься в пляс, но тут Фортуната что-то ему шепнула на ухо — сказала, полагаю, что несовместимы с его достоинствами повадки столь подлые. О, какое же это было испытание, когда он не умел решить, Фортунате ли ему следовать или собственной своей натуре!

53. Решительно остановил его плясовой задор только делопроизводитель, огласивший нечто вроде городских известий: «В день седьмой до секстильских календ в Кумской усадьбе Трималхиона родилось мужеского пола 30, женского — 40; пшеницы ссыпано в закрома с гумна 500 тысяч мер; быков выложено 500. Того же числа: раб Митридат распят на кресте за то, что поносными словами обозвал радость нашу, Гая господина. Того же числа: отложено в сундуки 10 миллионов, ибо другого помещения им не найдено. Того же числа: случился пожар в Помпеянских садах, а началось с дома вилика Насты». — «Что-о? — воскликнул Трималхион, — когда это я успел Помпеянские сады купить?» — «Прошлый год, — ответствовал делопроизводитель, — потому не оприходованы еще». Как вспыхнет Трималхион: «Да если я и вперед землю покупать буду и мне о том в течение шести месяцев не доложат, так я в книги записывать запрещеваю!» Тогда же оглашены были постановления эдилов и завещания лесничих, в конце которых объяснялось, почему Трималхиону не оставляют наследства; а еще списки виликов, дело о разводе полевого смотрителя с отпущенницей — той самой, которую с банщиком застали; ссылка дворецкого в Байи; казначей, преданный суду; а еще судебное решение о комнатных слугах.

Наконец, явились акробаты. Здоровенный детина расставил свою лестницу и велел мальчишке карабкаться по ступенькам и наверху скакать под музыку, проходить сквозь горящий обруч и держать в зубах амфору. Любовался на это один Трималхион, приговаривая, до чего неблагодарное это ремесло. Впрочем, только две вещи на свете ему больше других и нравятся: акробаты да трубачи, а прочие гармонии чушь. «Купил я как-то, — сообщил он, — комедиантов да и заставил их нашу ателлану давать, а греку-свирельщику велел, чтоб пел по-латыни».

54. Не успел Гай окончить, как мальчишка рухнул на… Трималхиона. Слуги завопили, и гости тоже — не из-за этого плюгавца, конечно, он бы себе и шею сломил, так им бы потеха; а вот плохой выходил конец ужина, когда пришлось бы оплакивать чужого покойника! Сам хозяин взвыл страшным голосом и лежал так, точно рука его поранена; сбежались врачи, а впереди всех Фортуната, простоволосая, с большим бокалом в руках, крича в голос, какая она бедная и несчастная. Мальчишка, что с лестницы слетел, между тем пресмыкался у нас в ногах и просил отпущения. Я изнемогал, гадая, не готовится ли этим просьбам смехотворная какая-нибудь перипетия: все не выходил у меня из головы тот повар, что позабыл выпотрошить свинью. Потому я стал оглядывать всю столовую, не покажется ли из стены какой-нибудь фокус, особенно когда принялись колотить слугу, который ушибленную хозяйскую руку завернул в белую, а не в пурпурную шерсть. Подозрение мое почти оправдалось, ибо хозяин изрек такой приговор: вместо наказания — отпустить мальчишку на волю, и пусть никто не скажет, что такого мужа из-под раба высвободили.

55. Мы решение Трималхиона одобряем и начинаем на все лады пустословить про то, до чего переменчива бывает судьба человеческая. «Нужна, — сказал хозяин, — надпись об этом истерическом случае». Сейчас требует он таблички для письма и, недолго помучившись, читает следующее:

То, чего не ждешь, иногда наступает вдруг,
Ибо все наши дела вершит своевольно Фортуна.
Вот почему наливай в кубки фалернское, мальчик.

После таких стихов пошли толковать о поэзии. Долго решали, что лучше фракийца Мопса стихотворца нет, а тут и вступил хозяин. «А скажи-ка нам, господин ученый, какая, по-твоему, разница между Цицероном и Публием? По-моему, тот речист, зато этот — человек порядочный. Можно ли лучше, чем эдак вот, сказать».

Разрушит роскошь скоро стены римские…
Павлин пасется в клетке для пиров твоих,
Весь в золотистой вавилонской вышивке,
А с ним каплун и куры нумидийские.
И цапля, гостья милая заморская,
Та Благочестья жрица, та танцовщица,
Предвестница тепла, зимы изгнанница,
В котле кутилы ныне вьет гнездо свое.
Зачем вам нужен жемчуг, бисер Индии?
Иль чтоб жена в жемчужном ожерелии
К чужому ложу шла распутной поступью?
К чему смарагд зеленый, дорогой хрусталь
Иль Кархедона камни огнецветные?
Ужели честность светится в карбункулах?
Зачем жене, одетой в ткань воздушную,
При всех быть голой в одеянье облачном.

56. «А какое ремесло, — прибавил он, — после наук станем считать всех труднее? По-моему, лекарем быть или менялой. Лекарь — тот знает, что у народишка в кишках делается, да еще когда лихоманка приходит; хоть я их и терпеть не могу: уж очень часто они меня утятиной горькой потчуют. Ну а меняла — тот сквозь серебро медь видит. То же и у скота, волы да овцы всех больше работают: по милости волов хлебушко жуем, а овцы — так ведь это их шерсткой мы красуемся. Эх, волки позорные, — и шерстку носим, и баранинки просим! Ну, пчелы, те совсем божьи зверушки: плюют медком, и пускай говорят, что они его от Юпитера брали. С того же и жалят: где сладкое, там и горькое!»

Хозяин совсем бы отнял хлеб у философов, как начали обносить нас вазой с записками, а приставленный к этому делу слуга читал, кому какой достается гостинец. «Серебро со свинством» — подан был окорок, на нем серебряные уксусницы. «Ошейник» — был подан кус бычачьей шеи. «Честность и огорчение» — вышли связка чеснока и горчица. «Порей и зверобой» — подали розги и бич. «Лебедь и медянка» — дан соус из лебеды и аттический мед. «Денное и нощное» — кусок жаркого и свиток. «Собачье и свинячье» — поданы зайчатина и окорок. «Буква да мышь, буква да ноги» — принесли гостю камыш, а на нем миноги. Смеялись весьма: была сотня подобных штук, да не удержала их память.

57. Аскилт с такой дерзкой безудержностью упивался всем этим, воздымая руки к небу и хохоча едва не до слез, что вспыхнул Трималхионов однокашник, тот самый, что местом был повыше моего, и как гаркнет: «Чего зубы скалишь, баран? Тебе, может, прием нашего хозяина не по вкусу? Тоже богач выискался: ты лучше, что ли, едаешь? Жаль, далеко от тебя сижу, а то б я те по хайлу-то съездил, хранителем этого места клянусь! Ишь фрукт, туда же, зубоскалит, побродяга незнамо какой, потаскун, да ты дерьма своего не стоишь. Короче, задеру я на тебя ногу, так не будешь знать, куда деться. Меня не скоро рассердишь, да уж зато в мягком мясе червь заводится! Зубы скалит! Да с чего тут скалиться? Тебя, что ли, отец из другого места родил? Ты всадник римский, ну а я — сын царский! В рабы как попал? Да своей охотой пошел: лучше римским гражданином быть, чем дань платить. Зато теперь так живу, что никого не смешу. В люди вышел, людям в глаза гляжу, гроша медного никому не должен, к суду не привлекался, никто мне на площади не скажет: „Долг отдавай!“ И землицы купил, и денежки водятся: я, брат, двадцать ртов кормлю, да пса еще! Супругу свою на волю выкупил, чтоб об нее руки не обтирал никто, — по тыще денариев за голову выложил! В севират угодил задаром; надеюсь, помру так, что краснеть не буду. А ты, видать, так трудишься, что уж и назад оглядеться некогда? На другом вошь видишь, на себе не видишь клеща. Тебе одному мы и надсмешны. Вон, учитель твой, более старше, и ему с нами нравится. А ты, молокосос, ни бе ни ме не знаешь; ваза глинная, чего там, ремешок ты размокший, мягче — не лучше! Ишь, богатей какой: два раза тогда обедай, два ужинай! Мне честность моя сокровища дороже. Короче, мне двух разов никто не напоминал. Сорок лет был я рабом! И никому приметно не было — раб я или вольный! Меня мальчишкой кудлатым сюда в город привезли: еще и базилики построено не было. Из кожи, бывало, лезу, чтоб хозяина потешить: то-то важнеющая была персона! Да ты весь ногтя его не стоишь. А ведь были, конечно, в дому, кто мне ножку норовил подставить. Спасибо гению хозяйскому, выплыл я. Вот где агон-то! Потому что свободным на свободе родиться — это проще, чем „марш сюда!“. Ну чего уставился на меня, как коза на горох?»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: