- Солдата тягать нечего, - сказал он недружелюбно, выслушав меня.

- Да я вовсе не намерен тягать, - запротестовал я.

- Ну и все! - Он сбил с ладоней снег. - И башку ему нечего дурить. Не позволю!

- Товарищ...

Башлык закрыл его погоны. Он был старше меня по званию, я угадывал это по тону. Он зашагал к землянке. И у самой двери вдруг словно вспомнил про меня.

- Эх, солдат-то какой, вы бы знали! - проговорил он совсем другим тоном. - Солдат, как бы выразиться... только мышей не ловит... Эх!

Я расхохотался.

- Заходьте! - Он распахнул дверь и впустил меня в тепло землянки, врезанной в насыпь.

В полумраке перекликались голоса, кто-то храпел. Горели дна трофейных фонаря в кожаных чехлах, лучи скрещивались, отсвечивая серебром на топчане, на столике, заставленном котелками, на рельсах, держащих бревенчатый накат.

Рельсы с этой же насыпи, с пути, разоренного немцами. Рельсы, по которым когда-то мчались поезда из Ленинграда в Одессу, везя отпускников к морю.

Котелки на столе тихонько позвякивают. Кругом в лесу беспорядочно рвутся снаряды. Я привык к этому и словно не слышал их, когда шел сюда. В землянку гул едва проникает, зато явственно отзываются алюминиевые солдатские котелки - певуче и задорно.

- Кураев! - крикнул офицер.

Обросший бородой солдат соскочил с топчана, и я вздрогнул от неожиданности.

Вот встреча!

Возникло в памяти Токсово, палатки запасного полка. Тогда и я был солдатом. В нашем отделении появился скуластый загорелый парень с очень тихим, ласковым тенорком. Но, странное дело, мы, новички, всегда хорошо слышали его, что бы он ни сказал. Взят он был сперва во флот и вскоре переведен в пехоту, носил тельняшку. Но, казалось, Кураев так и родился солдатом!

Все ему удавалось сразу, все он делал споро и весело: упражнения в противогазе, скатывание шинелей, сборку пулеметного затвора. Ох, и помучил меня этот проклятый затвор! Тугая пружина не хотела вставать на место, грозила выскочить, щелкнуть по лбу.

Вспомнилось, как я стирал гимнастерку. Перед этим мы валили деревья, вымазались в смоле. Показаться в таком виде в Ленинград? Об этом нечего и думать. Битый час я полоскал гимнастерку и мял ее, сидя на корточках у озера, - черные пятна не сходили. И тут выручил Кураев: посоветовал растянуть гимнастерку на доске, взять щетку, намылить.

Прощаясь, он сказал, что я не вернусь в полк, хотя ни? кто из нас не мог знать, почему ротный приказал мне выйти на два шага из строя, зачем меня вызывают в Ленинград, в штаб фронта. Те два шага были началом нового, удивительного пути, который привел меня к майору Лободе, к звуковке, к новым друзьям.

- Кураев! Живой! - Я обнял его.

Да, живой. Это самое главное. Картины прошлого мелькнули и погасли, вызывать их снова незачем. На войне значительно лишь настоящее. Прошлое быстро отходит прочь.

- Жизнь, - отозвался Кураев, помолчав. - Она в горсти вся, жизнь-то...

Он щелкнул зажигалкой. Острый огонек освещал его ладонь.

- Куришь? - спросил он.

- Нет.

Мне стало чуточку стыдно и своих новеньких лейтенантских погон и даже того, что я по-прежнему не курю. Он поднес огонек к губам. Теперь я мог разглядеть его. Оброс бородой, раздался в плечах, стал старше.

- Значит, живем, - сказал он.

Глаза Кураева смеялись. Кого он видит во мне? Тыловика, устроившегося в укромном месте?

- Я часто на передовой, а вот не виделись, - выговорил я с нарочитой неуклюжестью. - Я на звуковой машине.

- Две трубы, - заметил кто-то.

- Ахтунг! Ахтунг!{4}

- Так это вы по-немецки даете?..

Землянка оживилась. Командир постучал ложкой по чайнику.

- Кураев, - сказал он в наступившей тишине, - доложи лейтенанту насчет фрица.

- Ночью было, - начал Кураев. - Снег и кусты - все вроде в тумане. Ракета чиркнет разок... Идем мы, я и Ваня Семенов, Ванюша наш.

- Семенова нет, - вставил офицер.

Он с таким нажимом, точно против воли отчеканил это "нет", что я понял: Семенова уже нет в живых.

- Ванюша наш, - повторил Кураев. - Идем мы, и вдруг фриц из куста шасть! Стонет, тихонько этак стонет, будто ребенок... Мы думали - с перепугу. И шатается... Мы его прибрали, конечно... А потом, как притащили, смотрим: кончается. Вот тебе и "язык"!

Кураев встал, провалился куда-то за топчан, в полумрак, и возник с полушубком в руках. Кровь темнела на полушубке широким галуном.

- Спирту хотели дать из фляги. Где там!..

- Короче, - вставил офицер.

- Виноват я, - бросил Кураев и вздохнул.

Командир хлопнул себя по колену.

- В чем ты виноват? Толкует немой с глухим! Я скажу вам. - Он повернулся ко мне. - Раненого они схватили. Смертельное ранение.

- Точно, - подхватил Кураев. - Откуда же иначе кровь? Его кто-то ножом...

- Кто же полоснул перебежчика ножом?

- Свои ж прирезали, - сказал офицер.

На уголке газеты он нарисовал передний край. Дело было недалеко от немецкой траншеи, шагах в тридцати. Какой-нибудь заядлый фашист следил за этим перебежчиком, пополз вдогонку и пырнул тесаком. Обчистил карманы - и живо обратно... Ни солдатской книжки, ни бумажника с деньгами, с карточками родных не оказалось.

- А листовка где? - спросил я.

- Пропуск только, - молвил Кураев. - Не целиком листовка. Он отрезал конец...

- Тащи музей свой, - вставил кто-то.

И впрямь музей был у Кураева. Из деревянного сундука он извлек банку из-под американской свиной тушенки, отогнул крышку. На свет появились два железных креста, "Демянский щит", который давался немецким солдатам за сидение в демянском котле, осколки причудливой формы, немецкая пуговица, вырванная с куском зеленого шинельного сукна. И, наконец, то, что Кураев назвал пропуском.

"Эта листовка служит пропуском для перехода немецких солдат и офицеров в плен Красной Армии", - значилось на узенькой полоске бумаги по-немецки и по-русски.

Такими словами заканчиваются все наши листовки. Перебежчик отрезал этот кусок, чтобы показать первому же советскому бойцу. Да, немец шел к нам сдаваться в плен.

- Досадно, - вздохнул я.

- Ничего, - сказал офицер, - он исправит упущение. В части "языка". Верно, Кураев?

- Как выйдет, товарищ капитан...

Кураев сгреб свои сувениры в банку. Я спросил, не было ли у немца еще чего-нибудь.

- Правильно, - спохватился капитан. - Сходите-ка за Милецким! Письмо есть.

Пришел переводчик Милецкий, щуплый, узкогрудый парень с большой головой и басовитым голосом. Он дал мне письмо, найденное в шинели под подкладкой.

Я прочел: Дорогой отец!

Прости за долгое молчание, но ты ведь сам требуешь, чтобы я писал только правду Поэтому приходится ждать оказии, так как почте доверять рискованно. Креатуры Фюрста зарабатывают себе награды, от них нет житья. На меня они и так смотрят косо, особенно после того, как Броку попалось на глаза твое письмо. Он родом из Эльзаса, и французская пословица, которую ты привел, его смутила. Характерно: чем хуже дела на фронте, тем креатуры Фюрста наглее.

Как ты знаешь из газет, наше движение к границам рейха продолжается. Мы знаем, что несладко и дома Посылок с едой почти нет, вместо консервов и шоколада мы получаем отпечатанные в типографии воззвания. Все еще толкуют о победе Германии! А нам опостылела война.

Если вести от меня прекратятся, не теряй надежды.

Спасибо за часы. Передай Кэтхен мои лучшие поздравления, хотя Эдди никогда не принадлежал к числу моих друзей. Однако не мне, а ей жить с ним!

Кончаю писать, так как мне еще надо вычистить толстому обжоре Броку башмаки. Он с минуту на минуту должен явиться за ними. Одно хорошо: холода немного смягчились.

Целую крепко тебя, Кэтхен, генерала, всех шалунов Фикса и милую тетю Аделаиду.

Твой Буб.

Буб - значит "малыш". Убитый намеренно не поставил имени. Я почти зримо видел Буба. Я снял копию о письма и простился с разведчиками.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: