– Ты не обиделся? – спросил редактор. – Где достал коньяк? Мировой!

– Приятель прислал из Парижа, – сказал Левон. В Париже у него и в самом деле был друг, который когда-то прислал коньяк. Только тот коньяк давным-давно выпит, а в бутылку он налил армянский, «три звездочки». Левой с нескрываемой тоской посмотрел на его пустую рюмку. – Так ничего, говоришь?

– Да, отличный. А все же ты обиделся.

– Нет, что ты, просто вспомнил кое-что. Понимаешь, в нашей деревне старое кладбище перепахали.

– Перепахали?

– Угу… Земля там хорошая, а потом ведь кладбище заброшенное. Кто помнил его, давно перемерли.

– Грустные вещи говоришь. – Редактор глубже ушел в кресло, втянул в себя папиросный дым и надолго замолчал.

Левой кинул взгляд на часы, включил приемник.

– Послушаем, как наши сыграли в Киеве.

Радио сообщило, что на севере страны дуют ветры – от слабого до умеренного.

– Эх, пропустили передачу!

Редактор все еще размышлял о кладбище, которое перепахали. Когда-нибудь вскопают и его могилу, почем знать? Он одну за другой осушил две рюмки, приятно захмелел, все вопросы отошли в сторону.

– Ты меня не понимаешь, – обратился он к Левону, – называешься писателем, а не чувствуешь, – он был. почти пьян, – по-твоему, я… Не понимаешь, что я войну прошел, многое перевидал, многое…

Назревало самое нежелательное. Теперь надо ждать, что он начнет по пуговке расстегиваться, распахнет свою душу. Поэтому Левон поспешно сказал:

– Еще по рюмочке? Коньяк-то есть?

– Не знаю… Тут на донышке что-то осталось… А людей надо изучать вон как, со всех сторон. – Одну пуговицу он уже расстегнул. – Ты думаешь, я сухарь, ничем меня не проймешь? Считаешь, что я добро от зла не отличаю, трус, да?… А ну, поставь себя на мое место… Что скажешь, а?

Левон ничего не сказал.

– Ты не обижайся, – попросил редактор.

Левон заявил, что не обижается.

– Я пойду, – сказал редактор, – поздно уже. Ты за мной не ходи, я не пьян.

Приемник объявил, что сейчас передадут легкую инструментальную музыку (музыку тоже взвешивают, словно это сыр или гвозди; думают, люди сами не различат, легкая она или тяжелая).

– Всего хорошего, – сказал редактор. – Знатный был коньяк.

Левон разделся, лег. Придвинув телефон, набрал номер. На том конце долго не брали трубку.

– Я слушаю. Кто это?

– Лилит? Добрый вечер…

– Ненормальный! – Женщина бросила трубку.

Он набрал номер Ашота, подошла Алина.

– Это Левон. Ну как, купили в универмаге пальто для Гегеля?

– Для кого?

– Для Гегеля.

– Ненормальный. Затем и позвонил?

– Да. Как там Араик?

Алина засмеялась.

– Занимается. Не мешай, у меня стирка. – И положила трубку.

«За пять минут два раза „ненормальный“. Пожалуй, многовато», – подумал Левон и погасил свет.

* * *

– Поедешь на один день в район, – объявила секретарша. – Редактор говорил.

– В какой район? Она назвала.

Это хорошо, кстати, повидает Рубена, давно с ним не встречался. Во время войны Рубен как-то явился в школу с повязанным вокруг шеи шарфом. Это был самый обыкновенный шарф, его прислал дядя из Германии. Но в классе ни у кого не было шарфа. Как раз в тот день его выставили с урока за то, что он залил чернилами пальто Вагика. Директор тогда посмотрел на Рубена и сказал: «Тоже мне, человеком стал, шарфы носит». Сейчас Рубен первый секретарь райкома, а бывший их директор уже и не директор, преподает химию там же, в школе. Почему-то он вспомнил: «Человеком стал, шарфы носит».

Редактор говорил по телефону. Левон кивнул ему и сел. У редактора было сероватое лицо, – забыл, а может, не успел побриться… На столе лежали бумаги, письма, карандаши, под стеклом номера телефонов и фотографии – две смеющиеся девочки. Непонятно отчего, но каждый раз, входя в кабинет редактора, он смотрел на этот снимок и тоже улыбался.

Наконец редактор кончил говорить.

– Зачем я еду?

– Не помешало бы сначала поздороваться.

– Я же кивнул.

– Тебе кажется, что голова для того и существует?

– А для чего? Шляпы косить?

– Не остроумно.

– Зачем я еду?

Редактор набрал какой-то номер.

– Это я. Ну, как поступим?… Кого посылаю?… Левона. Он силен в таких делах… Ну, посмотрим. – Редактор положил трубку. – Старшеклассники, парень и девушка, покончили жизнь самоубийством…

– И что же?

– Поезжай, посмотри, что и как.

– Положим, поеду. А вообще, откуда вы взяли, что я силен в этих делах?

– С тобой невозможно говорить. – В голосе редактора пробивались сердитые нотки. – По-моему, это должно заинтересовать тебя. Кто твой любимый писатель? Ремарк, если не ошибаюсь?

Это ведь его герои любят кончать жизнь самоубийством? – Левон не поддавался, глядел безразлично. – Разве ты не любишь Ремарка?

– Я люблю секретаршу Седочку, а Ремарка читал десять лет назад.

Редактор ухмыльнулся.

– Ну ладно, хочешь – прямо сегодня и поезжай. Но только смотри, разберись там во всем как следует, сам Степанян интересуется, понял?

– Как это можно сделать за один день?

– Их похоронили три дня назад. С учителями поговори, с друзьями, с родителями. – И он вдруг перешел на другое: – Вчерашнего коньяку не осталось?

– Нет, – сказал Левон. – Я могу идти?

– Можете, – бросил редактор, переходя на «вы». – Отчет попрошу со всеми подробностями, надо представить докладную Степаняну.

– Докладных я не пишу.

– Знаю, знаю, ты у нас Ремарк, а писать все-таки придется.

Левон вышел. Самоубийство, коньяк. В одной и той же фразе. Разделенные только запятой. Как могут эти две мысли роиться в одной голове бок о бок? Но, немного подумав, решил, что просто зол на редактора. Он сам иной раз на кладбище вспоминал вдруг анекдот и чуть не прыскал. Если бы снять на киноленту мысли людей, любопытная получилась бы картина, друг за другом следовали бы совершенно разные мысли и соображения. На минуту он представил эту киноленту, снятую хотя бы за один день жизни – Люди в фильме получились бы поразительно похожими друг на друга, ведь лента отражала бы подлинные их мысли. Если бы можно было обнажить души, они оказались бы ужасно схожими, любят ведь все примерно одно и то же, жаждут одинаковых наслаждений. И только тщательно скрывают от других, притворяются, играют в дипломатию… Отсюда и различия между людьми, ха-ха-ха! Левону стало смешна. Он пускается в рассуждения только в дурном настроении.

– Как дела, Седа? – спросил он секретаршу. – А не пожениться ли нам с тобой?

Девушка смутилась;

– Вы все шутите.

– О любви молчат, вслух можно говорить только в шутку. Что ты делаешь вечером? Обиделась? Ну ладно…

Звонок из кабинета вызывал Седу,

* * *

Машина Кероба стояла у дверей.

– Не подбросишь меня к нам в деревню?

– А он что скажет?

«Он» – это редактор.

– Он думает, что я сейчас в другом месте.

– Ладно, садись… Отвезу тебя – и обратно. Зачем едешь?

– Затосковал по нашему ущелью.

– Ага! – Кероб сказал «ага» так, будто все понял.

Что это его вдруг понесло в деревню? Сейчас письма идут хорошо – по воздуху, в машине, в сумке почтальона. Человек тоже не более чем письмо. Он так же помещен в конверт, с маркой или без марки. Ждут и писем, и людей. И не ждут – ни писем, ни людей. Кероб вел машину спокойно и не сказал больше ни слова.

– Что случилось, Кероб?

– А что?

– Ты побрился.

– Да, побрился, ну и что?

Через четверть часа они были на шесте. Левон сошел у моста.

– Спасибо.

– Я поехал.

С моста он спустился прямо в ущелье. Не хотелось встречаться со знакомыми, с родственниками: сразу пойдут расспросы, почему всё не женат, посыплются приглашения. И только от встречи с бабушкой он бы не отказался. Эта крепкая женщина видела еще католикоса Хримяна, Ованеса Туманяна, пережила три войны, потеряла троих братьев, пятнадцать лет прождала возвращения пропавшего без вести сына, и единственный город, который она знает, – Ереван. Бабушка… Когда она его обнимает, кажется, будто старое сливовое дерево обрело руки – Интересно, что она сейчас поделывает?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: