Его поиски экологической ниши закончились совершенно неожиданно и совсем не так, как ему того хотелось. Пока он осматривался, ища, к кому бы прислониться, его судьба решилась без его участия.
Его назначили помощником оператора растворо-бетонного узла. Звучало это солидно, но Баландин был, можно сказать, профессиональным строителем и отлично понимал, что скрывается за этой формулировкой. Оказанное ему высокое доверие означало, что отныне он будет прикован к тяжеленной тачке с цементом, которую сможет время от времени оставлять только для того, чтобы вооружиться совковой лопатой — одной из тех чудовищных штуковин, которые у них в стройбате называли «комсомольскими» из-за их огромного размера.
Один за другим потянулись серые дни — серые в буквальном смысле слова, поскольку внутри дощатого сарая РБУ все было покрыто толстым слоем цементной пыли — полы, стены, потолки, оборудование, оконные стекла и даже люди. Людей, если не считать Баландина, было двое: длинный, худой и угловатый пожилой зек по кличке Аборт, у которого периоды угрюмой молчаливости внезапно сменялись приступами лихорадочного болтливого оживления, и рыжий мордатый крепыш Манюня. Манюне было лет двадцать пять или тридцать, и он обладал чрезвычайно редким даром, присущим, по слухам, самым талантливым из известных истории дипломатов: все время болтать, ничего при этом не говоря. Поток бессмысленной словесной шелухи извергался из него непрерывно и на восемьдесят процентов состоял из адресованных собеседнику вопросов, ответов на которые Манюня, казалось, не слышал.
Эта парочка была не самой приятной компанией, но Баландин совершенно справедливо решил, что могло быть и хуже. В первый же день он заприметил в бараке с десяток рож, от которых ему хотелось держаться подальше. Пока что судьба, казалось, была к нему благосклонна: размалеванная мастями шумная компания не обращала на новичка никакого внимания даже тогда, когда он попадал в поле их зрения. Баландина такая ситуация вполне устраивала, тем более, что статья, по которой он сел, не сулила ему в перспективе ничего хорошего. Он все время ждал неприятностей, но в течение долгих семи дней никто не попытался высказать ему классическую претензию: дескать, пока мы здесь, ты там наших жен и дочерей… ну, и так далее. Ему даже стало казаться, что все эти россказни, которыми его пугали на воле и в следственном изоляторе, есть не что иное, как бабушкины сказки, но тут наступил тот самый вечер.
Работа на РБУ имела то неоспоримое преимущество, что можно было каждый вечер принимать душ. По тесной и грязной душевой гуляли ледяные сквозняки, стоки были постоянно забиты всякой дрянью, но вода из укрепленной на стене ржавой воронки текла довольно теплая, а временами даже горячая, что позволяло покрытым толстой цементной коркой «операторам» возвращаться в барак относительно чистыми.
Баландин мылся после смены, с ожесточением сморкаясь и отхаркивая сгустки замешанного на слюне цемента. В соседней кабинке шумно плескался и вел свой бесконечный матерный монолог Манюня. Игорь как раз раздумывал, не посоветовать ли коллеге заткнуться, как вдруг Манюня замолчал сам — так резко, словно его выключили из сети Вместо его болтовни послышалось какое-то неразборчивое из-за плеска воды шушуканье, и кто-то — похоже, все тот же Манюня — пакостно хихикнул.
Баландин заторопился. Голова у него очень некстати была густо намылена, и он принялся поспешно смывать мыло с остриженного «под ноль» черепа и лица, которое уже успело потерять приятную юношескую округлость и начало понемногу превращаться в костистую зековскую физиономию из-за плохой кормежки и постоянного нервного напряжения.
Он как раз промывал залепленные мыльной пеной глаза, когда его схватили за локти.
Баландин рванулся, не открывая залитых мылом глаз, мокрые чужие ладони соскользнули с его намыленной кожи, и он почувствовал, что свободен. Его босая ступня предательски поехала по покрытому противной слизистой пленкой кафелю, и инерция собственного рывка бросила его головой вперед на ржавые водопроводные трубы. Он ударился головой о вентиль, зашипел от боли и открыл глаза.
Их было много — человек пять или шесть. Считать Баландину было некогда, да и чертово мыло немилосердно щипало глаза, заставляя щуриться и трясти головой. Он заметил только, что в центре тесного полукруга синих от татуировок тел выделяется волосатая туша Мосла, который был правой рукой местного пахана — точнее, той мрази, которая называла себя паханом. Насколько мог судить Баландин, настоящих уголовных авторитетов в их отряде по какой-то причине не было, и их роль выполняли обыкновенные беспредельщики.
Справа от Мосла стоял Аборт. От его угрюмой молчаливости не осталось и следа — он был возбужден и весел, только что руки не потирал от приятных предвкушений. О том, что предвкушения у него самые приятные, догадаться было несложно, поскольку Аборт был одет в костюм Адама до грехопадения и индикатор его настроения был целиком на виду.
Манюня тоже был здесь — ухмылялся золотозубой пастью и тянул к Баландину веснушчатые лапы, пытаясь схватить его снова. Никто не высказывал никаких претензий и не пытался что-то объяснить или выяснить, поэтому Баландин решил, что и ему вряд ли стоит задавать вопросы. Он схватил Манюню за протянутую вперед руку и резко вывернул его пальцы вверх так, что они стали под прямым углом к ладони. Манюня взвыл от неожиданной боли и рухнул на колени. Баландин врезал ему коленом по сопатке, еще раз крутанул напоследок пальцы — при этом что-то сухо щелкнуло, словно сломался карандаш, — и оттолкнул воющего коллегу в угол.
Он развернулся, чтобы встретить следующего, но они бросились на него всем скопом. Он еще успел достать кого-то кулаком по морде, кого-то боднуть и двинуть Аборта локтем прямиком в то место, где у него в данный момент размещалось его настроение, но исход дела был предрешен заранее, и он это знал. Не прошло и тридцати секунд, как его голова оказалась намертво зажата подмышкой все у того же Аборта. Кто-то — ему показалось, что это был Манюня — крепко держал его за руки, еще кто-то медвежьей хваткой облапил поперек туловища. Баландин вскрикнул от страха и унижения, рванулся в последний раз, понял, что все кончено, стиснул зубы и стал терпеть.
Он не издал ни единого звука — ни тогда, когда его насиловали, ни тогда, когда, натешившись, принялись избивать, ни даже тогда, когда к нему, распростертому на залитом кровью полу, подошел Манюня и, прошипев: «Ты мне палец сломал, пидорюга!», рубанул его по правой ладони лезвием лопаты, начисто отхватив два пальца — безымянный и мизинец. Молчал он и в лазарете, лежа на спине и сухими глазами глядя в потолок. Он ничего не сказал ни врачу, ни приходившему к нему каждый день со своими вопросами «куму», ни даже соседу по палате, который маялся кровавым поносом и сильным любопытством. Возможно, этот бледный до синевы дристун и не был подсадным, но Баландин раз и навсегда решил считать всех до единого людей своими личными врагами — решил в тот самый миг, как пришел в себя на больничной койке.
— Ну и хер с тобой, — сказал ему в конце концов кум. — Что я, в самом деле, лезу в твои личные дела? Откуда мне знать: может, тебе понравилось! Ну и на здоровье. Не ты первый, не ты последний. Только потом жаловаться ко мне не бегай, даже слушать не стану. Так петухом и помрешь. И учти: переводить я тебя никуда не буду, понял? Из лазарета пойдешь прямо на свой РБУ, дальше любовь крутить…
Баландин впервые повернул к нему багрово-синее распухшее лицо под марлевой чалмой. Его разбитые губы слабо шевельнулись, раздвигаясь в болезненной гримасе, отдаленно напоминающей улыбку.
— Спасибо, — хрипло прошептал он и отвернулся.
За те две недели, что Баландин отлеживался в лазарете, в его бараке многое изменилось. Из-под Темникова пришел большой этап, состоявший по преимуществу из настоящих блатных. Их было много, они были скованы железной внутренней дисциплиной, и шарага беспредельщиков мгновенно увяла, сделавшись тихой и незаметной. Баландин, впрочем, поначалу даже не заметил этих изменений. В лазарете он принял твердое решение во что бы то ни стало выжить и поквитаться с Рогозиным, а для этого было просто необходимо кое-что сделать.