Ко всем родам живописи, кроме строго исторической, Иванов питал более чем равнодушие: он считал их вредными, говоря, что они превращают искусство в одну пустую забаву для глаз и не дают художнику развиться в «исторического», единственно истинного, по его мнению, художника. Особенно враждовал он против сцен из вседневной жизни (жанра), которые знал более по фламандским рабским копиям с натуры, лишенным всякого содержания. «Вы не видели сцен Федотова! – говорил я ему. – Иначе вы судили бы не так; это – Гоголь в красках». Я до того договорился о Федотове, что после, упоминая о жанре, он уже всегда делал оговорку: «Кроме Федотова-с…»
Еще более неодобрительно относился Иванов к карикатуре. «Однажды, – рассказывает Тургенев, – кто-то принес к нему тетрадку удачных карикатур. Иванов долго их рассматривал и, вдруг подняв голову, промолвил: „Христос никогда не смеялся“.» Направление дюссельдорфской школы поражало Иванова своей бессодержательностью. «Это, – говорил он, – лавочные картины».
Путешествуя по Германии, Иванов наконец мог осуществить свое давнее желание – видеть лично Давида Штрауса и поговорить с ним о своих работах и о книге «Жизнь Христа».
С волнением подходил он к дому ученого. Штраус принял его приветливо, но чем дольше длился их разговор, тем более росло удивление ученого при виде художника, знавшего его книгу наизусть и требующего от него разъяснения некоторых непонятных ему мест. Рассказывая впоследствии об этом свидании Тургеневу, Иванов выражал опасение, что доктор, вероятно, принял его за сумасшедшего, тем более что разговор происходил со стороны ученого на латинском, а со стороны Иванова на итальянском языке, так как Иванов не понимал по-немецки; «должно заметить, – поясняет Тургенев, – что Иванов плохо понимал по-латыни, а ученый по-итальянски». Тем не менее, провожая художника, Штраус пожелал ему полного успеха в его планах и будущих работах.
Не довольствуясь обменом мыслей с немецким ученым, Иванов сильно желал поговорить о новых задачах искусства еще и с Герценом, с которым познакомился в Риме в 1847 году. В то время они не сошлись и много спорили, в особенности по поводу «Переписки с друзьями» Гоголя, над которой Герцен иронизировал, что очень задело Иванова. В 1848 году они расстались; один заперся в своей студии, другой погрузился в водоворот политики. Иванов показался тогда Герцену большим оригиналом: «Иванов est un homme très excentrique, artiste etc…»[3] – писал он Гаевскому под впечатлением этой первой встречи; что же касается самого художника, можно думать, что он испытал на себе обаяние личности Герцена, подобно всем когда-либо встречавшимся с последним.
Несмотря на то что в последние десять лет между ними не было никаких сношений, Иванов решился теперь ехать в Лондон специально для свидания с Герценом. Он послал ему письмо следующего содержания:
«Следя за современными успехами, я не могу не заметить, что и мое искусство живописи должно тоже получить новое направление. Я полагаю, что нигде столько не могу зачерпнуть разъяснения мыслей моих, как в разговоре с вами, а потому решаюсь приехать на неделю в Лондон, от 3-го до 10-го сентября».
Как видно, весь интерес свидания этого сосредоточивался для Иванова на вопросах искусства; о политике он избегал говорить, что заставило многих предполагать, что он не интересовался ею. Совсем иное читаем мы в воспоминаниях Сергея Иванова, о которых мы уже говорили раньше. П. В. Анненков в своей статье «Замечательное десятилетие» («Вестник Европы», 1880) высказывает предположение, что привычка Иванова обходить молчанием вопросы политики объясняется просто тем, что он считал себя в них некомпетентным в силу затаенной неуверенности в самом себе, в своем суждении, в своей подготовке для решения занимавших его проблем. П. В. Анненков рассказывает, как однажды после горячего спора с Гоголем о Франции, за которым с напряженным вниманием следил все время Иванов, он имел случай убедиться, что последний в течение нескольких дней думал об этом споре, ничем, однако, не выдав, чью сторону он втайне держал; между тем как Гоголь, получив от своего оппонента в знак примирения прекрасный апельсин, тут же забыл думать о том, что говорилось час тому назад.
К великому удовольствию Иванова, его свидание с Герценом состоялось, и вот что писал последний об этой встрече своей с художником:
Наконец Иванов приехал; много состарился он в эти десять лет, поседели волосы, типически русское выражение его лица стало еще сильнее, простота, добродушие ребенка во всех приемах, во всех словах. На другой день мы ходили с ним в National Gallery, потом пошли вместе обедать. Иванов был задумчив, тяжелая мысль сквозила даже в его улыбке. После обеда он стал разговорчивее и наконец сказал: «Да, вот что меня тяготит, с чем я не могу сладить: я утратил ту религиозную веру, которая мне облегчала работу, жизнь, когда вы были в Риме. Часто поминал я наши разговоры: вы правы, да что мне от этого, что от этого искусству? Мир души расстроился, сыщите мне выход, укажите идеалы! События, которыми мы были окружены, навели меня на ряд мыслей, от которых я не мог больше отделаться, годы целые занимали они меня, и когда они начали становиться яснее, я увидел, что в душе нет больше веры. Я мучусь о том, что не могу формулировать искусством, не могу воплотить мое новое воззрение, а до старого касаться я считаю преступным, – прибавил он с жаром. – Писать без веры религиозные картины – это безнравственно, это грешно. Я не надивлюсь на французов и итальянцев: разбирая по камню католическую церковь, они наперехват пишут картины для ее стен. Этого я не могу – нет, никогда, никогда! Мне предлагали главное заведование живописных работ в новом соборе – место, которое доставило бы и славу, и материальное обеспечение; я думал, думал, да и отказался: что же я буду в своих глазах, взойдя без веры в храм и работая в нем с сомнением в душе. Лучше остаться бедняком и не брать кисти в руки!»
«Хвала русскому художнику, бесконечная хвала! – сказал я со слезами на глазах и бросился обнимать Иванова. – Не знаю, сыщете ли вы формы вашим идеалам, но вы подаете не только великий пример художникам, подаете свидетельство о той непочатой, цельной натуре русской, которую мы знаем чутьем, о которой догадываемся сердцем и за которую, вопреки всему делающемуся у нас, мы так страстно любим Россию, так горячо надеемся на ее будущность».
Когда Иванов потерял религиозность – определить невозможно. Это случилось постепенно и незаметно, и нет никакого сомнения, что произошел этот переворот не под влиянием книги Давида Штрауса, как думали многие. Наоборот, читал Иванов эту книгу с таким интересом, знал он ее наизусть именно потому, что находил в ней отголосок и более ясную формулировку своих собственных новых взглядов. «Можно даже сказать про этого замечательного человека, – говорит Анненков в статье своей „Замечательное десятилетие“, – что все самые горячие попытки его выразить на деле в творчестве свои верования и убеждения рождались у него так же точно из мучительной потребности подавить во что бы то ни стало волновавшие его сомнения».
3
человек очень эксцентричный, артист и т. д. (фр.)