Пока лифт подымался, Евгений Степанович любезно беседовал с дамами в кабине и одновременно, холодным взглядом удерживая просителя на расстоянии, давал понять, сколь неуместны и безрезультатны будут любые попытки взять его приступом, как только что взят был приступом лифт.
— Евгений Степанович! — пискнуло уже на выходе. — Вы меня, конечно, не помните, но Василий Порфирьевич сказал, что…
Торопящийся, неприступный Евгений Степанович шел не оборачиваясь. То обстоятельство, что они вместе проехали в лифте пять этажей, не может быть приравнено к знакомству и никаких преимуществ не дает. Войдя к себе, сказал секретарше:
— Там один нахал порывается. Я занят, не принимать!
Галина Тимофеевна, начавшая свою секретарскую карьеру лет эдак тридцать с лишним назад, в ту пору, как рассказывали, молоденькая, рыженькая, хорошенькая, пользовавшаяся огромным успехом и благосклонностью, а теперь величественная и седая, в голубизну, но с таким же ярким маникюром, так и мелькавшим, так и порхавшим над клавишами, когда она печатала по слепому методу, поняла его с полуслова, и можно было не сомневаться — никого непредусмотренного она не пропустит.
Когда-то, когда Евгений Степанович впервые хозяином переступил порог этого кабинета, он поражен был и размерами его и великолепием. Все — и кресло крутящееся, с высокой спинкой, перекатывающееся на колесиках, и обширнейший стол под красное дерево, и другой, торцом к нему приставленный маленький столик с двумя креслами, куда в отдельных случаях и он пересаживался, демократично уравнивая себя с посетителем, и большой стол для заседаний с двумя рядами стульев, и перспектива, и батарея телефонных аппаратов, и еще другая комната, комната отдыха, где был холодильник и диван, — все радовало и восхищало. Даже настольный перекидной календарь с розовыми, переходящими в голубизну муаровыми листами был совершенно особенный. А вымпелы, кубки, множество подарков, выставленных за стеклом, которыми обмениваются официальные делегации, а сафьяновые папки с медными уголками, на которых золотом вытеснена его фамилия и инициалы. Раньше он только мог видеть такие папки, входя для доклада, теперь они лежали у него под рукой, приятно было трогать их кожу. «Как важно, когда человек любит свое дело, — прочувствованно говорил Евгений Степанович. — Если хотите, это одна из главнейших проблем нашего времени».
Но годы шли, и выше устремлялась мысль, и кабинет на глазах ветшал, старел, уже не радовал. Особенно почему-то раздражал встроенный в окно ящик кондиционера, кустарщина, бедность, перед иностранцами стыдно. Мысленно Евгений Степанович видел себя уже в других кабинетах, чувствовал себя обойденным.
Но сегодня, едва он сел в кресло, Галина Тимофеевна внесла кипу поздравительных телеграмм, сверху — правительственные, с красным грифом.
— Потом, потом, прежде — дело!
Однако, едва она вышла, сразу же начал читать. Сколько раз сам он утверждал принесенные на подпись тексты поздравлений, вот эти самые слова, стоящие всегда в том же самом порядке, но сейчас читал растроганный. Удивительно тепло, а главное, в этих привычных словах чувствовалась неподдельная искренность. Он разложил их в должном порядке: по значимости тех, кто подписал. И прошелся, прошелся по кабинету, прошелся за спинками пустующих стульев вдоль длинного стола. Сталин, как известно, любил мягко прохаживаться за спинами сидящих, не смеющих головы повернуть; можно представить себе, что чувствовали они, слыша за спиной у себя шаги судьбы.
Вновь вошла Галина Тимофеевна с блокнотиком в руках, прочла по порядку все дела на сегодня. И была такая неприятная новость: умер его однокашник, сегодня похороны, приходили, просили передать… С запинаниями, будто произнося непривычную на слух иностранную фамилию, Галина Тимофеевна прочла записанное у нее в блокноте — «Ку-ли-ков» — и взглянула с вопросом. Она всякий раз затруднялась, выговаривая фамилию человека, ничем не знаменитого, не занимающего положения: есть ли вообще такой?
— Я им сказала, вы сегодня крайне загружены. В двенадцать — венгры. Но они настаивали, просили передать непременно.
— Да, да, да, — нахмурясь, пробубнил Евгений Степанович. — Надо послать телеграмму… Соболезнование… — и заколебался. — Вы взяли координаты?
Его предшественник, которого сменил он в этом кресле, — верней, жена предшественника строго-настрого запрещала докладывать о смертях и похоронах людей, близких по возрасту, особенно об однокашниках. Все в Комитете знали это, легендой стало, как однажды к празднику он подписал жирным фломастером поздравление, пожелание больших творческих успехов, здоровья, бодрости, счастья в личной жизни давно умершему человеку. «Как же вы так его пропустили! — выговаривал он Галине Тимофеевне, та молча слушала. — Не годится забывать. Для вас лишнюю открытку отправить ничего не стоит, а человеку приятно. Запомните: ничто так не ценится, как внимание». Открытка эта где-то сохранилась в недрах Комитета.
— Во сколько гражданская панихида? — быстро спросил Евгений Степанович.
— В одиннадцать ровно.
— Так… — Евгений Степанович соображал. — Где?
Галина Тимофеевна назвала адрес: улица 25 Октября, бывшая Никольская, — в арке, как въезжаешь в нее от «Метрополя»… Виктор знает, на всякий случай она предупредила его. Редакция журнала «Лес и степь». На втором этаже, в конференц-зале.
Евгений Степанович взглянул на часы: можно успеть. Он распорядился, чтобы в десять сорок пять машина ждала у подъезда, принял в темпе одного за другим четырех человек, привычно распасовал вопросы по горизонтали и вертикали, откуда, отяжеленные резолюциями, они снова к нему же и вернутся, один вопрос, имевший срок давности, решил, подписал несколько срочных бумаг, все остальное — потом, потом. И, чувствуя удовлетворение и прилив сил от быстрой, четкой работы, от хорошо разыгранной партии, дал знак Галине Тимофеевне пригласить соавтора.
— Введите! — пошутил он.
Был в конце тридцатых годов, стоял во главе нашей кинематографии человек, возглавлявший до этого областное управление НКВД. Рассказывали, ему докладывают: режиссер такой-то. «Введите!» Тем и запомнился, хоть пробыл недолго, вскоре сам разделил судьбу тех, кого раньше вводили к нему. В хорошую минуту Евгений Степанович позволял себе так пошутить.