— Только для вас и по специальной цене, — зашептал Фима. — Настоящая живопись! — и он подал Фурье бывший портрет дедушки железнодорожника, за одну ночь превратившийся в портрет незнакомой Фиме женщины, прижимающей к груди букет цветов.
Фурье сразу же привлекла картина. Сперва — странной золоченой рамой, затем он всмотрелся в изображение. Краска старая, видно, что полотно написано достаточно давно, что-то таинственное и привлекательное было в женщине с цветами. Французу казалось, где-то он уже видел эту картину.
Он перевел взгляд в угол полотна. Подпись художника практически не читалась, но зато он смог разобрать год — тысяча девятьсот двадцать первый. Французский тележурналист впервые был в Беларуси. Он много читал о Витебске и почему-то считал его до этого русским городом.
Тут же вспомнился описанный в книгах Витебск: двадцать первый год, витебская школа, Шагал, Малевич, Лисицкий. Француз понимал, что не может продаваться на базаре что-то стоящее, картину скорее всего рисовал кто-нибудь из учащихся витебского художественного училища, подражал любимому преподавателю. Но это означало, что, возможно, на нее смотрел Шагал и, вполне вероятно, мог провести на ней одну линию, подсказывая ученику, как лучше закончить композицию.
Заметив, что француз немного заинтересовался картиной, Фима затараторил:
— Вы не думайте, я не какой-нибудь босяк! На штаны и майку не смотрите, просто костюм сдал в химчистку. Я человек солидный, — он достал визитку и попытался всучить ее Максу Фурье.
Тот даже не глянул на нее:
— Сколько? — спросил Макс.
Фима набрал в грудь воздуха, намереваясь сказать «сто баксов», но у него помимо воли вырвалось:
— Двести американских рублей. Уф… — почти беззвучно Фима завершил выдох и подумал, что зарвался. Но тут же рассудил: «Сбросить цену я всегда успею».
— Хорошо, я подумаю, — сказал Макс, поставил картину на тротуар и отступил на пару шагов.
«Если уж мне суждено потратить двести баксов на картину неизвестного витебчанина, то я хотя бы должен вернуть себе потерю, засняв колоритного продавца для документального фильма.»
Он включил камеру, направил ее на Фиму Лебединского. Выглядел тот колоритно.
Глеб стоял неподалеку, перебирая украшения из мореного дуба. Камера плавно повернулась, Сиверов понял, что снимают его. Но деваться было уже некуда, единственное, что он успел сделать, так это опустить на глаза солнцезащитные очки. В объектив попала и девушка с зелеными сережками.
— Разве я много прошу? — заныл Фима. — Одна рама чего стоит.
Макс терпеливо доснял то, что хотел, поставил камеру у ног и вытащил портмоне. Две зеленые сотки он торжественно вручил Фиме. Музыкант-жмуровик с замиранием сердца взял деньги и тут же засуетился:
— Я сейчас, секундочку, заверну.
Теперь простецкая оберточная бумага, серая, протертая на сгибах, казалась Фиме недостойной того, чтобы обвить картину ценой в двести долларов.
От прежнего торговца, уехавшего вместе с милицией, Фиме в наследство достался плакат, на котором неудачник раскладывал чайный сервиз — суперкроссворд, разгаданный наполовину. Фима старательно протер его рукавом, пару раз плюнув на глянцевую бумагу. Полный чувства благодарности к французу, незаметно засунул визитку в щель между холстом и подрамником поверх плаката, обвил картину мохнатой пеньковой веревкой и убежденно произнес:
— Она украсит вашу парижскую квартиру.
— Почему вы думаете, что я из Парижа?
Фима, ничуть не церемонясь, ткнул пальцем в грудь Максу: на майке у того белым шелком была вышита миниатюрная Эйфелева башня.
— Такую же майку можно купить на базаре и в Витебске.
— Вы говорите с настоящим парижским акцентом, — сказал Фима, побывавший за всю жизнь всего в трех городах: Витебске, Минске и Москве, если не считать Смоленска и Вязьмы, где он пересаживался с электрички на электричку. — Если бы вы только знали, как мне тяжело с ней расставаться! — Лебединский приложил растопыренную пятерню к сердцу, продемонстрировав при этом грязные ногти.
— Больше денег я не дам, — улыбнулся Макс.
— Ну хотя бы на бутылочку в честь праздника… — Фима мял в руке доллары.
Макс сверху вниз посмотрел на тщедушного жмуровика и пожалел его, представив то, что может произойти дальше. Фима пойдет менять сотку, потому как денег у него нет ни копейки, не в официальную сдачку, а станет отираться у гастронома, приставая к прохожим в надежде продать доллары подороже. В лучшем случае у него просто заберут деньги, в худшем — настучат по голове.
— Вот тебе на бутылку, — Фурье протянул пригоршню мелких белорусских рублей, скопившихся у него в кармане. — Но только обещай, что возьмешь бутылку и пойдешь с ней домой, а деньги сдашь на трезвую голову.
— Клянусь! — выпалил Фима, схватил деньги и только сейчас сообразил, что в спортивных штанах нет карманов.
Заговорщически улыбаясь французу, он сел на тротуаре, трижды переломил долларовые купюры, спрятал их в правый носок, а белорусские деньги — в левый.
— За это ты расскажешь историю картины.
Фима, особо не таясь, но и не вдаваясь в подробности, рассказал о том, как дождь смыл дедушкин портрет и пришлось нести семейную реликвию на рынок.
— Снято, — сообщил Фурье, — теперь ты богат и свободен.
— Левой, правой, левой, правой, — несколько секунд Лебединский маршировал на месте, а затем, счастливый, бросился в толпу навстречу развлечениям.
ГЛАВА 7
Макс в очередной раз поднял камеру, направив ее на толпу. Когда он прильнул к окуляру, то увидел, что Омар спешит к нему, пробиваясь среди гуляющих. Глеб стоял за спиной у тележурналиста, делая вид, что его заинтересовал герб, укрепленный на башне ратуши.
— Извини, Макс, — выдохнул шах-Фаруз, — такую бабу увидел, что не удержаться, — он развел руки, как рыбак, рассказывающий об улове. — Бедра у нее… ты же знаешь, не мог устоять, боялся, упущу.
Француз вежливо улыбнулся. Мол, я понимаю, что ты меня обманываешь, но приходится верить тебе на слово. Омар выглядел чрезвычайно довольным, можно было подумать, будто он на самом деле встречался с женщиной. А радовался он тому, что сумел встретиться с военным атташе и заместителем министра обороны так, что его отсутствие не вызвало особых подозрений.
— Купил-таки? — спросил он у Фурье, глядя на запакованную картину.
— Купил, но другую. Твоя мне не понравилась. У настоящей картины должна быть история, как у моей. Клошар мне ее рассказал.
— Я подумал, — поморщился шах-Фаруз, — что ты прав: та картина — настоящая мазня, и выбирать полотно надо со специалистом.
Омар разглядывал перстни на руках, затем неожиданно для француза предложил:
— Скучно мне, выступления вялые. Моя певичка уже отстрелялась, свадебным генералом я побыл. Пора и в Москву возвращаться. Как ты?
Макс даже растерялся:
— Не знаю, наверное, я останусь.
— Как хочешь. Гульнем сегодня напоследок и распрощаемся.
— Даже на концерт не пойдешь?
— Чего я там не видел? Свой номер я отбыл. Оставайся, Макс, тебе тут в диковинку. Может, еще одну картину купишь.
Француз прижимал купленное полотно и не мог понять, почему Омар так быстро принимает странные решения. То обещал ему устроить ночные съемки погрузки оружия, то словно забыл о договоренности.
Солнце уже клонилось к закату, когда афганец закончил прогулку по городу. Он ни разу не рискнул оказаться в безлюдном месте, был только в толпе, только под прикрытием телохранителя.
Глеб, следивший за ним, уже подумал, что тот мог заметить за собой слежку или его предупредили, что американцы собираются потребовать его выдачи. Разговора шах-Фаруза с Максом он не слышал, стоял от них далековато, но восполнил пробел тем, что умел читать по губам.
«Завтра он уезжает.»
Получалось, что ликвидировать Омара нужно непременно сегодня, иначе он вернется в Россию и будет поздно.
«Нет, меня он не заметил, — решил Глеб. — И за себя не опасается. В Витебск ему нужно было приехать, чтобы встретиться с кем-то — с продавцом или с покупателем оружия. Встреча состоялась, и теперь ему тут нечего делать.»