Тогда вы были еще майором. Поздравляю с очередной звездочкой. Честно говоря, я не очень понял вашу критику. Ведь кроссовки, пакистанские спальники, «духовские» фляги – все это было правдой.
– Я вам вот что скажу. – Ушаков ударил ладонью по табурету. – У нормального командира солдаты одеты по Уставу, а вы показали банду расхлебаев, нацепивших на себя все трофейное барахло. Ведь это же стыд и с-срам!
– Конечно, стыд и срам, – ответил я.
– Но вы этим срамом в-в-восторгались! – Ушаков разволновался и никак не мог прикурить сигарету.
– Вам померещилось, – сказал я и подумал: «Ну и влип же я. Теперь придется всю ночь выслушивать нравоучения».
Ушаков взял со стола гребень, расчесал рыжие усы, а затем по-гусарски подкрутил их кончики. Эта процедура чуть успокоила его.
– В армии и так полно разного дерьма. – Он выпустил изо рта струйку дыма. – И н-нечего его пропагандировать…
Ладно, не берите в голову. Это я так. Кто старое п-помянет…
Он глубоко затянулся, а когда выдохнул, я не увидел дыма.
– Есть хотите? П-проголодались небось с дороги. Сейчас сварганим что-нибудь. – Он встал, хрустнул суставами затекших ног и скрылся за дверью.
…Батальон Ушакова прибыл из Рухи на Саланг в сентябре 88-го. Он входил в состав полка, который потом стал известен как «рухинский». Полк был одним из самых боевых в Афганистане. На его долю выпало немало тяжелейших сражений и еще больше обстрелов. Передислокация на Саланг, где в последние месяцы было относительно спокойно, казалась мотострелкам лирическим отступлением после Рухи.
Местечко это имело славу самой гиблой и опасной точки в стране. Даже полет туда и обратно воспринимался иными штабистами как геройство. Ушаков вместе с однополчанами провоевал там два года.
Прибыв на южные подступы к перевалу, батальон занял пять застав вдоль дороги Кабул – Саланг и выставил три выносных поста в горах. Сам Ушаков расположился на пятьдесят третьей, где стояла минометная батарея двадцатичетырехлетнего старшего лейтенанта Юры Климова.
Так что с сентября 88-го оба комбата жили вместе. Ушаковскому батальону была определена зона ответственности в двадцать километров – вплоть до 42-й заставы, которую занимали десантники-востротинцы[16].
– Я и сам люто есть х-хочу, – сказал выросший в дверном проеме Ушаков. В его правой руке шипела сковородка, брызгаясь во все стороны обжигающим свиным жиром. – Харчи под завязку войны у нас маленько оскудели. Потребляем остатки запасов: т-тушенка, консервированная картошка, репчатый лук, рис да сгущенка. Но главное, – солдат сыт и обут. Недавно «духи» подарили б-барана. Наш повар-узбек мастерски разделал его. Так что иногда мы и попировать горазды, Накладывайте себе побольше. Это ужин. Сегодня нам больше ничего не светит.
Ушаков прикрыл глаза, вдохнул сизый пар, поднимавшийся от сковороды, улыбнулся и отвалил мне в миску царскую порцию.
Я внимательно посмотрел на него. Чем-то он походил на страну, в которой родился: огромный, доверчивый, не помнящий обид, веселый и грустный одновременно. Хорошие у него были глаза: он как бы хмуро сиял ими. Порой невидимая волна пробегала по его лицу, и оно становилось печальным, но все-таки чаще светилось неясной улыбкой. Голос был глуховат, насквозь прокурен. Красно-коричневая кожа обтягивала скуластое лицо. И хотя шел ему лишь тридцать седьмой год, сквозь поредевшие светлые волосы просвечивали по бокам высокого, с сильными надбровьями лба бледные залысины. Всем своим обликом Ушаков напоминал усатых русских солдат на полотнах, посвященных баталиям 1812 года.
Когда я разговаривал с ним, мне казалось, что он родился, уже зная то, чему сам я выучился гораздо позже по книгам. И хотя с самого начала он дал мне понять, что журналистов не очень-то любит, все равно я разглядел, вернее, почувствовал в нем сквозь эту неприязнь редкую на войне доброту человека к незнакомому человеку.
– Б-беден тот, – сказал Ушаков, бросив в кружку пару кусков сахара, – кто видит снег только белым, море – синим, а траву – зеленой. Весь смысл жизни в сочетании и смешении цветов. И журналист это тоже должен понимать.
Иначе про эту в-войну писать нельзя. Иначе – фальшь и ложь… Сколько мне приходилось читать о сражениях, которых и в помине не было, а о реальных битвах – молчок.
Сколько трусов мы провозгласили героями, а и впрямь храбро воевавших людей газеты игнорировали. «Чижик»[17] ходит весь в орденах, а солдат…
Ушаков махнул рукой, и через мгновение язык пламени в печке метнулся в сторону.
– Вот случай был. – Комбат поставил вытертую хлебом сковородку на пол. – На заставе. Пошел один боец в кусты по ну-нужде. В этот миг ударила безоткатка, и заставу накрыло. Все погибли. Но тот, в кустах, выжил. Случай был подан позже наверх так, будто парень один отстреливался в окружении и победил.
– И что же? – спросил я.
– Героем сделали. Другой эпизод. Ротный вез на БТРе проверяющего из Союза. Подъехали к пе-персиковой роще.
Проверяющий сказал: «Эх, вот бы персиков набрать домой!» Ротный оказался смышленым: остановил машину, спрыгнул, но неудачно – на мину. Оторвало обе ноги. Проверяющий, чувствуя свою вину, сделал все, чтобы ротного представили к Герою… Ты не думай, я не з-завидую, боже меня упаси. Я п-просто хочу сказать, что Герой Советского Союза – это святое. Понял меня?
Я кивнул.
За окном рычал дизельный движок, качая на заставу электричество. Где-то в горах ухнула гаубица Д-30: оконное стекло всосало в комнату, потом опять отпустило. Над крышей пронеслась мина, завывая как певица в периферийной опере.
– Знаешь, как в Союзе определять: кто действительно воевал т-тут, а кто по штабам прятался? – вдруг спросил Ушаков.
Он снял с печи чайник, плеснул кипяток в кружки и сам же ответил на поставленный вопрос:
– Кто девкам заливает м-мозги про свои подвиги по самую ватерлинию, тот и свиста пули не слыхал. Настоящий ветеран будет помалкивать о войне. Эй, дневальный, поди сюда!
Через несколько секунд открылась дверь, и на пороге появился солдат в замызганном бушлате. К парню прочно приклеилась кличка «Челентано». Иначе никто на заставе его не звал.
– Солдат, – Ушаков протянул ему чайник, – принеси-ка нам еще воды.
Челентано исчез, не сказав ни единого слова: он был узбеком и по-русски говорил хуже афганца.
– В одной из моих рот, – Ушаков улыбнулся, – узбеки решили сколотить свою мафию и начали терроризировать русское меньшинство. Ну, я был вынужден продемонстрировать им ответный русский террор. Я этих дел не люблю.
За окном раздалась глухая очередь из АК.
– Какой-нибудь часовой, – прокомментировал Ушаков, – разрядил магазин в собственную тень. Ничего, бы-бывает. Воевать осталось четыре недели: н-нервы н-не выдерживают.
– А я думал, тревога.
– Н-нет, – опять ухмыльнулся комбат.
Он поглядел на часы. Почесал затылок и предложил:
– Уже ча-час ночи. Может, соснем чуток? Возражений нет?
Я отрицательно покачал головой.
– Добро. Значит, спать, – сказал он и кряхтя повалился на койку. – Я не раздеваюсь: за ночь двадцать р-раз успеют поднять. Замаешься натягивать форму. Тебе тоже не советую.
Я сбросил горные ботинки и вытянулся на своей койке.
Она что-то промурлыкала подо мной.
– Ты н-не обращай внимания, – предупредил комбат, – если я во сне буду материться. М-можешь меня разбудить, когда начну крыть всех и вся десятиэтажным…
Я улыбнулся в ответ и выключил свет.
Громыхая сапогами, в комнату вошел дневальный и поставил на печь чайник. Мокрое его днище умиротворенно зашипело.
– Не забудь, – Ушаков отодрал от подушки голову и поглядел на солдата, – подбросить через час углей в огонь. Не то мы корреспондента за-заморозим. Давай, ступай к себе.
Ушаков опять уронил голову на подушку. Минут через пять я услышал спокойное дыхание комбата. Охристый огонь едва освещал его лицо, и было заметно, что он дремлет с полузакрытыми, заведенными вверх глазами. Из-под век поблескивала нездоровая желтизна белков. На разгладившемся лбу лежала мокрая от пота прядь волос.