Пришел капитан, искоса глянул на рассыпанные по столу банкноты и шагнул к двери, бросив, не оборачиваясь, только одно слово:

— Убирайся!..

Когда в проходной порта приходится задерживать иностранного моряка с контрабандным барахлом, это радует — не допустил. Когда попадается свой, душу гнетет совсем другое чувство, будто ты сам виноват, что недоглядел, позволил человеку поверить в легкую жизнь. Ведь всякое преступление начинается с маленького проступка, с того, что матросу удается вывезти или ввезти что-то сверх положенных норм. У большинства надежны свои собственные тормоза, но немало и таких, кому очень полезно вовремя напомнить о законе. И тут роль портовых властей выходит за рамки простых "блюстителей порядка", их строгость становится воспитательной силой, суровая непримиримость — благом.

И Головкин и Соловьев думали об одном и том же, когда шли домой по извилистой портовой улице. И поэтому молчали, чтобы не бередить душу воспоминаниями о том парне с чемоданчиком, оставшемся на пустом причале, когда «Аэлита» медленно отваливала от стенки и, удерживаемая буксирами, долго разворачивалась посередине бухты. И поэтому, когда вышли на набережную и увидели детишек, рисующих на сухом асфальте, словно бы обрадовались возможности поговорить о другом, горячо заспорили… об искусстве.

— Откуда она берется — красота души человеческой? — задумчиво говорил Головкин. — Раньше считали — от бога. А теперь? Отражение жизни? Но жизнь скорее могла бы научить другому…

Соловьев терпеливо слушал. Он знал за Головкиным эту страсть к абстрактным разглагольствованиям и не перебивал: любая реплика могла только удлинить и без того длинную тираду.

Но на этот раз Головкин изменил своему правилу. Остановившись у парапета, он окинул невидящим взглядом задымленные горы, пестроту теплоходных труб в гавани, тихую зеленоватую воду в бухте и вдруг сказал без всякого перехода:

— Послушай, а не выпить ли нам?

Соловьев засмеялся, похлопал себя по зеленой фуражке и развел руками:

— Тогда пива, а?

— Ты давай. А я в форме, могу только воду.

Они постояли у киоска возле морского вокзала и пошли вверх по улице, обсаженной с обеих сторон аккуратными топольками.

— Я всегда считал: миром правит случай, — заговорил Головкин. — Иди через бурелом вероятностей — обязательно встретишь счастливый случай…

Как раз в этот момент над ними что-то зашуршало, и, порхнув листочками, словно крылышками, на тротуар легла тонкая книжица. Друзья подняли головы и увидели в окне второго этажа симпатичную девушку с узлом темных волос на голове.

— Вы… извините, — сказала девушка и покраснела. — Это братишка выкинул. Такой глупый.

— Баловник? — быстро поинтересовался Головкин.

— Он большой, только глупый.

— Бывает.

— Вы ее положите в сторонку, я сейчас выйду.

Рядом с девушкой показался крепкий парень с широкоскулой улыбкой.

— Не выйдет она, у нее нога болит, — сказал парень.

— Тогда ты выходи.

— У меня тоже нога болит.

— Эпидемия?

Парень еще больше заулыбался и подмигнул.

— А вы не могли бы занести? Под арку направо, второй этаж, десятая квартира.

— Пожалуйста, если сестра попросит.

Девушка еще больше покраснела и спряталась в окне.

— Вот видишь? Придется тебе на одной ноге…

— Я зайду, — сказал вдруг Соловьев, поднимая книжку.

В подъезде слабо пахло одеколоном. Улыбаясь от непонятного волнения, он взбежал на второй этаж, мгновение в нерешительности постоял у двери и коротко позвонил. Дверь сразу открылась. За порогом стоял худощавый, чуть сутуловатый парень в ярко расцвеченной рубашке.

— Прошу к нашему шалашу!

Соловьев шагнул и остановился в светлом проеме двери. Перед ним стояла та самая девушка. У ее ног лежал солнечный квадрат, по которому ползали тени от ветвей за окном.

— Ну зачем же, — растерянно сказала она. — Это все братик выдумал. Такой глупый…

Парень вбежал в комнату, подтолкнул стоявшую неподвижно девушку.

— Веру-унчик! Здесь тебе не музей — гостей улыбками кормить. — И повернулся к Соловьеву. — Она экскурсоводом работает. На людях вроде, а все не привыкнет. Дрожит перед мужиком, как перед Змеем Горынычем… Верите ли: в этой келье вы первый. Сюда, как в женский монастырь, мужчины не ходят…

Несмотря на полную неопытность в таких делах, Соловьев подумал, что здесь и в самом деле не место мужчине. Комната была маленькая и необыкновенно чистая, аккуратная. Скромный столик с зеркальцем и всякими баночками-флакончиками, белая гладенькая кровать с кружевной накидкой на подушке, небольшой шкафчик возле кровати и еще один шкаф, полный книг за стеклянными дверцами…

— Чистюля! — сказал парень с двойственным оттенком в голосе — то ли пренебрежительно, то ли доброжелательно — и кивнул на другую, раскрытую дверь, за которой виднелась неубранная раскладушка: — Не то что я. Ну, будем знакомы. Гошка, если угодно.

— Григорий, что ли?

— Это был бы Гришка, а я, стало быть, Георгий. Только, увы, не победоносец.

Он повернулся к девушке и воскликнул умоляюще:

— Верунчик, не позорься. Чего стоишь, как таксист в обеденный перерыв? Накрывай стол.

— Да ничего, — смутился Соловьев, отступая к выходу. — Да и некогда мне…

— Надеюсь, вы к нам еще заглянете?

— Да что вы, зачем же!

— Чтобы занести книжку, — серьезно сказал Гошка.

Соловьев покраснел, только теперь заметив, что все еще держит в руке подобранную под окном книжицу…

Не помня себя, он сбежал вниз по лестнице и в подъезде столкнулся с Головкиным.

— Я уж думал: ты тут прописался.

Соловьеву это показалось страшно смешным, и он расхохотался так громко, что друг удивленно посмотрел на него.

— Смотри не ходи сюда больше…

Они пошли по улице, думая каждый о своем.

— Не больно улыбайся, а то на тебя все женщины оглядываются, — сказал Головкин.

— А ты знаешь, сколько у нее книг?!

— Знаю.

— Откуда? — насторожился Соловьев.

— Так видно ж: тебя что-то так поразило, что заговариваться начал. Я и подумал: наверно, там много книг.

— Зачем их столько одному человеку?

— Наверное, для того, чтобы из окна ронять.

Соловьев испуганно посмотрел на друга.

— Это не она, — горячо сказал он. — Это у нее такой брат, большой, а глупый.

— Да ты не волнуйся…

— Чего мне волноваться?!

— Вот и я говорю: зачем одному человеку много книг? Все равно он их но прочитает. А прочитает, так забудет… Впрочем, погоди-ка. Каждому в отдельности много не нужно, а вот всем вместе, пожалуй, требуется именно много. Именно во множестве — мудрость человечества. Один человек слаб, он склонен обо всех судить по себе. Если я не прочту, то и другие не осилят, то, стало быть, зачем они? Верно я говорю?..

Соловьев молчал, понимая, что друга уже понесло и что теперь он будет говорить, пока не выговорится.

— Ты никогда не задумывался, почему в мрачные времена отдавались приказы жечь книги? Потому что у кого-то, обремененного властью, возникал этот же самый вопрос: "Зачем столько книг, если я не могу их прочесть?" А подразумевалось: "Если я не могу, то как смеют другие!.."

— Что ты хочешь этим сказать? — растерянно перебил его Соловьев, занятый своими мыслями и мало что понявший из рассуждений друга.

— …Нет, пусть будет больше книг, как можно больше! Информационный взрыв — это миф, признак паники властолюбивого индивидуума перед морем знаний. А ведь знаний и должно быть море. Только переплетаясь в новых и новых интерпретациях, они способны порождать открытия…

Он вдруг остановился, ухватил Соловьева за рукав и, побледнев от волнения, произнес громко и высокопарно:

— Мысль человеческая, что красная девица, заточена в темницу страниц. Освободить ее может только человек, открывший книгу, только другая мысль. Как в сказке о заколдованной царевне, которую можно разбудить лишь поцелуем…

Мимо проходили люди, снисходительно оглядывались, как на пьяных. Солнце жарило по-летнему, солнце кидало на асфальт ослепляюще белые пятна, по которым томно ползали тени от ветвей. Соловьев глядел на эти тени и все вспоминал невысокую девушку, ее растерянные глаза, ее руки, гибкие и испуганные…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: