– Бой[1] Доу, – ответила Эдит. Ей очень понравилось это необычное словосочетание на голубом браслетике, который младенцу надели на ручку сразу же после рождения. Желая скрыть свое незамужнее положение, она в госпитале назвалась миссис Эдит Доу и даже подумывала оставить это имя для сцены. Прежде она не знала, что новорожденным надеваются такие браслетики, и не предполагала, что у нее родился мальчик. Она была уверена, что это будет девочка, и хотела назвать ее Сарой, в честь божественной Бернар. Когда ей сказали, что она родила сына, и спросили, как она решила его назвать Эдит ответила, что еще не знает и надо подумать.
Но в ту минуту, когда Эдит увидела на крошечном браслете надпись «Бой Доу», она решила, что лучше не придумаешь. «Имя» было коротким и, значит, просто идеальным для афиш. Оно легко запоминается, а это всегда по нраву публике и его легко произносить. И Эдит решила использовать надпись как имя, назвав мальчика «Бой». Когда она накопит достаточно денег, она тоже сменит свою фамилию на «Доу». Может быть, под другой фамилией ей повезет больше.
– Как? – переспросила монахиня, не веря своим ушам. – Ведь это же не имя!
– Нет, имя. Его зовут Бой! – настаивала Эдит таким тоном, что монахиня даже испугалась. – Я не хочу, чтобы моего ребенка звали как-нибудь обыкновенно.
Обыкновенно или нет, но монахиня никогда не слыхивала о таком имени раньше. Хотя она явно не одобряла подобный выбор, она была слишком нерешительна, чтобы дать мальчику имя, которое выбрала сама – Малахия, в честь святого, и в графе «имя», заполняя анкету, поставила резкую диагональную черточку, предоставив другим сестрам или даже священнику право назвать мальчика по-христиански. Но этого так никто и не сделал, потому что, уходя, Эдит со слезами на глазах обещала, что вскоре вернется и заберет сына.
– Неужели я смогу оставить своего прекрасного Боя Доу? – спросила она себя, в последний раз прижав его к груди и целуя, перед тем как поспешить на спектакль в восемь тридцать. – Я вернусь за ним. Обещаю.
– Пусть его назовет мать. Это ее право, – решили все в приюте святого Игнатия, тронутые слезами Эдит и поверив ее словам. Из-за войны многие семьи распались, и часто родители были вынуждены оставлять своих детей на время в приюте святого Игнатия. И они возвращались за своими детьми, как только предоставлялась возможность, и все верили, что однажды, как только появится и у нее возможность, Эдит тоже вернется.
Несмотря на искренность обещания, Эдит не вернулась, и Бой рос, не имея ни семьи, ни родственников. У пего не было ни дядей и тетей, ни кузенов и кузин, ни бабушек и дедушек, ни родных сестер и братьев, которые бы его навещали или брали домой на каникулы. Ни один родственник, даже самый отдаленный, никогда им не интересовался. Он никогда не получал ни писем, ни посылок. Его никогда не звали к телефону и никогда за ним не приезжал автомобиль, чтобы увезти его даже на самую короткую послеобеденную прогулку.
У него, единственного из всех мальчиков в приюте святого Игнатия, не было совсем никого. Ни родителей, которые временно были не в состоянии его содержать, ни семьи, которая в один прекрасный день вернула бы его себе, ни единого родственника, пусть самого далека го и живущего за тридевять земель, которому было бы небезразлично, жив он или умер. Бой жил одинокой и замкнутой жизнью, и казалось, что в будущем ему предстоит жить так же одиноко и отчужденно от других. Казалось, что судьба против него и в жизни его ожидают одни неприятности.
От природы он был наделен повадками лидера и выделялся среди всех красивой внешностью, врожденным даром слова, умением себя подать и унаследованным от матери драматическим ощущением жизни. Когда ему исполнилось пять лет, отец Хью, директор приюта святого Игнатия, согласился с монахинями, что пора ему выбрать имя, взамен клички «Бой». Ведь у него нет ни друзей, ни родственников и нет даже имени.
– Пусть, по крайней мере, – сказал патер Хью, собрав предложения других священников и монахинь насчет того, как назвать, – пусть у Боя будет то, что имеет каждый человек – настоящее подобающее имя.
Монахини предлагали назвать его Джоном или Малахией, священники – Питером или Полом, но Бою ни одно из этих имен не понравилось. Он сказал, что уже выбрал имя, какое ему хочется. Он указал на диагональную черточку в анкете и сказал:
– Я хочу, чтобы меня назвали Слэш,[2] – так сказал он, и его серые глаза даже потемнели от сознания важности принятого им решения. Он сам придумал себе имя, и оно ему очень нравилось, «Слэш» звучало как «непобедимый», «неуязвимый», «непревзойденный». Имя «Слэш» означало для него все, о чем можно мечтать.
– Слэш? – спросила усатая сестра Беатриса, не веря своим ушам. – Никогда не слышала о таком имени! И никто не слышал.
– И это не христианское имя, – заметил отец Тимоти, и его круглое румяное лицо стало красным, как свекла, от негодования. Отец Тимоти не терпел ни малейшего отступления от общепринятого. – Это имя даже языческим нельзя назвать.
– Ты не можешь носить имя «Слэш», – сказал отец Пол более спокойным тоном, желая уговорить мальчика отказаться от своего возмутительного желания. – Никто на свете еще не слышал о таком имени!
– Вот и порядок, – сказал Бой со своей загадочной улыбкой, в которой даже тогда было что-то таинственно-соблазнительное. – Пусть услышат.
И такова была сила его воли и убежденности, что все, в конце концов, не исключая сестры Беатрисы и отца Тимоти, стали называть его Слэш. И очень быстро забыли, что когда-то его звали иначе, так замечательно подходило ему новое имя.
Эдит могла бы гордиться. Такие имена публика всегда запоминает. А как замечательно оно бы читалось с афиши!
Главной темой разговоров в приюте святого Игнатия было усыновление. Мальчики-сироты бесконечно говорили о своем желании усыновиться. Ничего на свете им так не хотелось, как войти в обыкновенную настоящую семью. Раз в месяц наступал день, которого все они ждали с нетерпением и ради которого жили: в этот день в приют приходили предполагаемые родители – познакомиться с предполагаемыми сыновьями. Вымытые, гладко причесанные и все ангельского поведения, мальчики изо всех сил старались понравиться, и каждый надеялся, что выберут именно его.
– Но я не желаю, чтобы меня выбирали, – заявил Слэш, – я сам выберу.
И это было лишь одно из его наглых заявлений.
– И свой первый миллион я сделаю еще до тридцати лет.
Слэш впервые заявил об этом сразу же, как ему исполнилось восемь. Этот день рождения прошел, как и все предыдущие в его короткой и мрачной жизни – без поздравительных открыток, телефонных звонков, подарков в нарядной обертке, праздничных выходов куда-нибудь с семьей, друзьями или родственниками.
Кухарка, сестра Энни, сделала в его честь шоколадный торт с глазурью, украшенный восемью маленькими голубыми свечками. Отцы-воспитатели подарили ему книгу с картинками, изображающими жития святых. Но эти добрые поступки не в силах были смягчить глубокое чувство заброшенности, которое он испытывал, чувство, которое, казалось, ничто не могло излечить. За исключением, наверное, его замечательных коллекций. Это были мраморные шарики, бейсбольные карточки и марки, – то, чего так всегда жаждали приютские мальчики. И у Слэша этих ценностей было больше, чем у кого бы то ни было.
– Когда-нибудь, – сказал он отцу Хью, – у меня будет и денег больше, чем у всех.
Отец Хью сделал внушение Слэшу – об опасности поклонения мамоне, но Слэш даже не слышал, о чем он говорит. Мечта иметь очень много, больше, чем другие, много, много больше, была единственной, что могла заполнить глубокую внутреннюю пустоту, залечить рану, причиненную одиночеством, утолить боль, которая преследовала Слэша всегда и повсюду, даже во сне. Слэш точно знал, чего ему хочется: не только выбиться в люди, но и подняться выше других. Даже тогда, в самом раннем детстве, Слэш ненавидел бедность. Он не желал есть второсортное мясо, носить поношенную одежду, ненавидел дешевое мыло, пахнущее содой, жесткие, грубые простыни, на которых приходилось спать.