Это смелая книга — и граждански, и художнически. Ее надо было не только написать (в то время «в никуда», в будущее — «до востребования»), ее надо было — преодолеть. Почти так, как ту жизнь, что в ней описана.
Впрочем, преодолевая эту жизнь уже в чтении, не успеваешь задаться вопросом, как эта книга написана. Эффект подлинности таков, сопереживание герою настолько велико, что не можешь сам себе ответить на другой вопрос: как можно было пережить все это?
Невозможно. Ни дружбы, ни опоры здесь нет — лишь боль и унижение, без конца. Смерть кажется желанной как единственно возможное освобождение. И все-таки герой спасается. Что же спасает его?
Спасает его любовь и вера. Эта тема может оказаться заслоненной для невнимательного читателя всем тем ужасом страдания, которым насыщена книга. Но, только не утеряв любовь и расслышав голос веры, выживает герой. Тут нет дани ни чувствительности, ни моде. Герой не подготовлен, он не знает, ни что такое любовь, ни что такое вера. Они являются ему с тою же достоверностью факта, что и страдания. Между любовью и верой здесь тот же знак равенства, что и в писании, но не вычитанный, а обретенный (недаром и любимую героя зовут Вера). В момент полного отчаяния, когда герой близок и к убийству и к самоубийству, он слышит Голос: «Терпи, терпи, Глаз, это ничего, это так надо. Ты должен все вынести. Ведь ты выдюжишь. Я тебя знаю, что же ты скис? Подними голову. Одлян долго продолжаться не будет. Ты все равно из него вырвешься». Герой верит Голосу и не верит себе, что и впрямь слышит его: «Неужели я начал от этого Одляна сходить с ума? Неужели сойду? Нет, с ума сходить нельзя. Ведь если и правда сойду, мне все равно не поверят, скажут, что я кошу. Нет, Господи, нет, с ума нельзя сходить. Что угодно, только остаться в своем уме. Буду считать, что я пока в своем уме. И это мне все приснилось. Интересно, а я узнаю, что я сошел с ума? Если сошел, то я же не пойму, что я дураком стал… Нет, если я так рассуждаю, то я, слава богу, еще не дурак».
Слава Богу! Это время не удалено от нас, мы его еще хорошо помним. Это не двадцатые, и не тридцатые, это конец 60-х — начало 70-х, когда страна погружалась во все более глубокий сон. Я ни хочу опережать повесть пересказом — прочтите. Прочтите и сравните свой сон с реальностью.
Прошло каких-то пять лет с тех пор, как ко мне заявился неожиданный гость как угроза, как кошмар, как напоминание. Страна начала просыпаться, все болит в ней и ломит как с перепою. Проснулась и себя не узнает: кругом националы, рокеры, зеки, старики и дети.
Пришло время и этой повести. Она нужна не им, а нам.
А. Битов.
Посвящается малолеткам
ЧАСТЬ №1
КРЕЩЕНИЕ
1
В широкие, серые, окованные железом тюремные ворота въехал с жадно горящими очами-фарами черный «ворон». Начальник конвоя, молоденький лейтенант, споро выпрыгнул из кабины, поправил кобуру на белом овчинном полушубке и, вдохнув холодный воздух, скомандовал: «Выпускай!»
Конвоиры, сидевшие в чреве «ворона» вместе с заключенными, отделенные от них стальной решеткой, отомкнув ее — она лязгнула, как пасть волка,— выпрыгнули на утоптанный снег. Следом посыпались зеки, тут же строящиеся в две шеренги.
– Живее, живее! — прикрикнул на них начальник конвоя, а сам, с пузатым коричневым портфелем, сплюнув сигарету на снег, скрылся в дверях привратки. Он пошел сдавать личные дела заключенных. Их было двадцать семь. Зеки построились по двое и дышали морозным воздухом, наслаждаясь им. У них его скоро отнимут. После тесноты «воронка» стоять на улице было блаженство. Солдаты-конвоиры их пересчитали, ради шутки покрыв матом новичка, которому не нашлось пары. Один из зеков — бывалый,— видя веселое настроение конвоя, сострил:
– По парам надо ловить, а непарных гнать в шею.
Конвоиры на это ничего не ответили, а запританцовывали, согревая замерзшие ноги. Из привратки показался начальник конвоя и, крикнув: «Заводи!»—скрылся снова.
– Пошёль,— буркнул на зеков скуластый солдат-азиат, перестав пританцовывать. Он и так плохо говорил по-русски, а тут вдобавок мороз губы прихватил.
Зеки нехотя поплелись в тамбур привратки. Когда они вошли, за ними захлопнулась уличная дверь. В тамбуре было теплее.
Через несколько минут на пороге с делами в руках появился невысокого роста капитан в кителе и шапке. На левой руке — широкая красная повязка, на повязке крупными белыми буквами написано — «дежурный». Это был дежурный помощник начальника следственного изолятора. Тюрьму, построенную в прошлом веке, официально называли следственным изолятором. Рядом с капитаном стояли лейтенант — начальник конвоя и старшина — корпусной, плотный, коренастый. Ему, как и капитану, было за сорок. У старшины на скуле была шишка с голубиное яйцо.
– Буду называть фамилии,— сказал капитан,— выходите, говорите имя, отчество, год и место рождения, статью, срок.
И он стал выкрикивать фамилии. Зеки протискивались к дверям и, отвечая капитану, как он приказал, проходили мимо него в дверь, потом в другую и оказывались в боксике. Боксик представлял собой небольшое квадратное помещение. Обшарпанные стены были исписаны кличками, сроками и приветами кентам. В правом углу у двери стояла массивная ржавая параша.
Среди заключенных был один малолетка — Коля Петров. Зашел он в боксик в числе последних, и ему досталось место около дверей, а точнее — у параши.
Зеки, кто зашел первым, сели вдоль стенок на корточки, а те, кто зашел позже, сели посредине. Колени упирались в колени, плечо было рядом с плечом. На один квадратный метр приходилось по два-три человека. Но на корточках сидели не все, некоторые стояли, так как невозможно было примоститься. Стоял и Коля.
Курящие закурили, а некурящие дышали дымом. И Коля закурил, слушая разговоры. Болтали многие: земляки, подельники, кто с кем мог,— но тихо, вполголоса. Дым повалил в отверстие в стене под потолком, забранное решеткой,— там тлела лампочка.
Коля за этап порядком устал и сел на корточки — лицом к параше. Он жадно затягивался и выпускал дым. Дым обволакивал парашу и медленно поднимался к потолку.
Дежурный закричал:
– Прекратите курить! Раскурились.
Он еще что-то пробурчал, отходя от двери, но слов его в боксике не разобрали. Цигарки многие затушили. Заплевал и Коля, бросив окурок за парашу. Он все сидел на корточках, и ноги его затекли — с непривычки. Он никогда так долго в таком положении не находился. Его глаза мозолила параша, и он подумал: почему на нее никто не садится? Ведь на ней можно сидеть не хуже, чем на табуретке. И он сел. Чтоб отдохнули ноги. Они у него задеревенели. К ногам прилила кровь, и побежали мурашки.
Сидя на параше, Коля возвышался над заключенными и был доволен, что нашел столь удобное место. Ноги отдохнули, и ему вновь захотелось курить. Теперь в боксике чадили по нескольку человек, чтоб меньше дыму шло в коридор. Рядом с Колей заросший щетиной средних лет мужчина докуривал папиросу. Он сделал несколько учащенных затяжек — признак, что накурился и сейчас выбросит окурок, но Коля тихонько попросил:
– Оставь.
Тот затянулся в последний раз, внимательно вглядываясь в Колю, и, подавая ему окурок, еще тише, чем Коля, сказал:
– Сядь рядом.
Коля встал с параши и сел на корточки, смакуя окурок.
– Первый раз попал?—спросил добродушно мужчина, продолжая разглядывать Колю.
– Первый — протянул Петров и струйкой пустил дым в коленку.
– Малолетка?
– Да.
– Ты знаешь,— продолжал мужчина, прищурив от дыма темные глаза,— не садись никогда на парашу.— Он почему-то замолчал, то ли соображая, как это лучше сказать новичку-малолетке, то ли подыскивая для него более понятные и убедительные слова.— Нехорошее это дело — сидеть на параше.