— Я с завтрака, Валька. Полкартошки съем, ладно. Зато у меня соль есть, целых полкоробка. Надо?

— Давай, если не жалко. Ну, как твои пушечки поживают?

— Пушечки, пушечки-полковушечки… Не раз, поди-ко, немец чихнет с моей работы.

— Не хвастай, зубастый. Нашелся тоже — главный пушкарь.

— Я, Валька, Диму вчера на войну проводил. От Красных казарм аж до Перми-Второй рядом с ихним строем шел.

— Вон как… А мне отец письмо написал. На, читай вот отсюда.

— «Валя сынок теперь мы невместе и ты не обижайся что до войны мы жили с тобой не очень хорошо и я тебя иной раз лупил, ну иной раз и ты был виноват иной раз и я погорячусь. Наверно у тебя в сердце обида против меня ну ты ее изживи».

— Ишь ты! Изживи! — зло фыркнул Валька.

— «А я так порой просто плачу что не вижу тебя и мамку. После войны коли останусь жить, то тебя уже не трону».

— Не тронет он! Да я ему сам не дамся! Еще и наподдаю, в случае чего!

— «Служу я в пехотной части попрежнему, но теперь в разведке, это служба хоть очень трудная но почетная недавно сам комполка мне и еще одному нашему бойцу вручил перед строем медали „За отвагу“, так что за отца там не стыдись он воюет ладом…» Слышь, Валька! Папка-то твой медаль получил. Мой ничего насчет этого не пишет, а твой — получил, вишь! Может, он это… неплохой, а?

— Неплохой… тебя бы так драли. Помнишь, как он меня за рубаху, которую ты порвал, изварзал?

— Ну, мало ли. Это дело, Валька, твое, только я вот что скажу: ты ему на войну всякую ерунду не пиши, вроде того, что ты паразит был, я тебе не прощу, да я тебе припомню. Это солдату писать нельзя, он с таких писем сам не свой бывает. В самом деле: и так кругом пули свищут, а тут еще и дома ты никому не нужен. Вот кой-кто и сам свою смерть начинает искать. А от этого стране урон.

— Да разве я не понимаю! И ничего ему плохого в письмах не пишу: здравствуйте, мол, Николай Михайлович, все у нас хорошо, работаем, хлеб-картошка есть, до свиданья, желаю счастья, крепче бить оккупанта. А что я должен: папочка-тятечка, милый-любимый, день и ночь об тебе скучаю, реву от горя? — снова разозлился Валька.

Чтобы переключиться с тягостного разговора, Пашка спросил:

— К Игнату забегаешь? На баянчике поигрываешь?

— Шибко редко. Некогда, устаю в цеху. Да и Игнат-то теперь не больно хорош, болеет, говорят.

— Надо зайти, попроведать.

Валька вывалил горячую картошку в алюминиевую миску:

— Давай наворачивай.

11

Игнат лежал в постели, на боку; остренькое лицо его заострилось еще больше, кожа обтянула голый череп. Только синие глаза светились, как раньше.

— Ребятушки мои пришли! — обрадовался он. — И Павлик, милой мой сын! Давно ты у меня не бывал. Ох, и чем бы нам, Зоинька, угостить-то их, ничего ведь нету… — Говорил Игнат с одышкой, бухал кашлем. — Зой, Зоя! — хрипел он. — Угостить нечем, так давай хоть песенку им споем. Возьми, доча, баян.

Зойка поставила инструмент на колени, тронула кнопки:

Скакал казак через долину,
Через Маньчжурские края,
Скакал он, всадник одинокий,
Кольцо блестело на руке.
Кольцо казачка подарила,
Когда казак пошел в поход…

Она сидела спиной к отцу, голос ее становился все тоньше, и Пашка еще прежде, чем увидел слезы, догадался: Зойка плачет! Что опять за чепуха? Он подошел, снял с плеча у девчонки ремень, приспособил баян:

— А ну-ко, веселей давай! Уснули все, заревелись!

Слепя огнем, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас с бой пошлет товарищ Сталин,
И первый маршал в бой нас поведе-от!

Особого веселья от этой песни в комнате не прибавилось, но реветь Зойка перестала, а Игнат под конец даже маленько подпел.

За те полгода, что Пашка не видел Зойку, она еще больше выросла, кофтенка на груди не сходилась, — будто война и не действовала на девку. Хоть Валька и говорил, что живут они с отцом очень худо, Зойка бьется изо всех сил — и на огороде, и подрабатывает, где может, — из отца-то теперь работник совсем плохой. А так она бегает в школу, в восьмой класс. Пашка с Валькой тоже бегали бы в восьмой… Пашка завидовал ей иногда, даже злился: люди работают, ломаются, а она… Тоже, ученица! Но, отойдя от злости, рассуждал уже по-другому: нечего девке надсажаться с малых лет. Заводское дело — тяжелое, мужицкое. Учит ее дядя Игнат — и молодец. Хочет, значит, чтобы ей лучше потом было.

Когда ребята уходили, Зойка сказала:

— Шкодный же ты, Пашенька, в своих ботинках. Когда подрастешь-то?

Пашка смешался, надулся, как хомяк, уставился в пол. Ну и Зойка, огрела!

— Ты не обижайся, Паш, — она погладила его по плечу. — Заходи давай. С тобой хорошо. Зашел вот, спел, поиграл, теперь нам с папкой этого до ночи хватит. Пока, но?

Сперва обидят, потом обласкают. Какие все ж таки женщины хитрые и неверные! Но настроение Пашкино поднялось.

12

В детдом возле грачевской больницы они с Валькой пошли вместе. Одному Пашке было неудобно: искать кого-то, просить, чтобы вызвали, отпустили, то-другое.

Детдом — большое деревянное здание, построенное буквой «Т», раньше оно называлось Домом специалистов, в нем жили заводские инженеры и техники. Когда в город прибыли ленинградские блокадные дети, их прикрепили к заводу, специалистов расселили по баракам, по частным квартирам. И никто не роптал, люди понимали: не просто так, не по чьей-то досужей воле их стесняют, а потому, что надо помочь детям, чудом отобранным у смерти. Впрочем, много ребят умерло уже здесь от необратимых последствий блокадной дистрофии. Те же, что выжили, держались как-то особняком, с мотовилихинскими ребятами не сходились да и редко показывались за воротами детдома. Иногда только летом и ранней осенью они группами гуляли чинно вдоль по улице. Вперед — обратно, вперед — обратно. Вообще они выглядели не по возрасту серьезными, даже во дворике детдома играли мало, и то самые маленькие. Вот какой был странный детдом. Местные ребята сначала умирали от любопытства, табунами ходили смотреть на них: шутка ли — ленинградские, из блокады! А после, обидевшись на сдержанное обращение, ходить перестали, забыли, занявшись своими делами.

У ворот детдома Пашка попросил:

— Сходи, Валька, а? Попроси кого-нибудь там… пускай выделят!

Друг поддел носком камушек, покачал головой:

— Эх, Пашка! Где так ты человек как человек, а где — чистый, ей-богу, воробей! Ладно, жди.

— Тот хмыкнул, удивился, поприглядывался к скачущим по мерзлой позднеоктябрьской земле воробьям, лохматеньким и серым: чем уж это он так особенно на них походил? Глупость какая…

Валька явился довольно скоро с девочкой примерно их лет, одетой в тонкое осеннее пальто и белый берет с помпоном. Пашка даже зашипел от возмущения: девчонка! Этого еще не хватало! А когда он увидал, что девчонка держит за руку карапуза, Генькиного ровесника, его даже озноб охватил.

— Вот, выпросил, — сказал Валька. — Ее зовут Лена, познакомьтесь. А это Вадик, ее брат, он тоже с нами.

Лена с ледяным, надменным выражением на лице протянула тонкую руку, и Пашка слегка пожал ее. Вадик тоже полез с рукой, и Пашка даже улыбнулся ему, но это была улыбка Карабаса Барабаса.

— Идите за мной! — бросил Пашка и впереди всех пошел по улице вниз. Валька, Лена с братом болтались какое-то время стайкой в его кильватере, пока Валька не догнал Пашку, не взял его за руку и не сказал задушенным от ненависти голосом:

— Ты что это как куркуль последний себя ведешь?

— А я с вами и разговаривать, гражданин, не хочу. Отойди, говорю! Я сказал: одного пригласить, а ты что сделал?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: