На фотографии Кошкин сидел в кепочке, облокотившись на спинку стула. Смелость и отвага были написаны на его лице. Дуся увидела фотографию и сказала:
— Я же говорила, что он толстый.
Я очень обиделась на Дусю. Хорошо, если б Кошкин спас ее, например, от наводнения или вытащил на руках из горящего дома. Тогда бы Дуся поняла, что Кошкин смелый, отважный и благородный человек.
А через два дня в нашем классе произошло событие, после которого о Валентине Кошкине передали по школьному радио. На классном собрании он встал и сказал:
— Я беру обязательство учиться только на «хорошо» и «отлично», а также подтягивать отстающих. Нужно думать не только о себе, но и обо всем классе, о чести школы, района!
«Кошкин — наша гордость!» — сказали по школьному радио.
Двоечник Капустин не поддержал Кошкина, после чего Кошкин снова выступил на собрании и сказал, что берет Капустина на поруки.
Со мной Кошкин по-прежнему разговаривал редко, но твердым голосом.
— Мы с тобой дружили и будем дружить, — говорил он.
Но внезапно наша дружба с Кошкиным оборвалась. Кошкина не стало.
Он уехал в другой город. Родители уехали, а он, естественно, с ними. В нашей стенгазете появилась заметка, которая называлась «Всегда с нами». В ней говорилось о том, что Кошкин навсегда останется в нашей памяти.
С тех пор о Кошкине я ничего не знаю. Только фотография напоминает мне о нем.
Душевный кризис
Началось все с того, что я уснула на уроке истории.
— И вот Мамай двинулся со своей ордой на Русь, — сквозь сон доносится до меня голос Марьи Степановны. — А русских князей раздирала междоусобица.
Голос Марьи Степановны все дальше, глуше. И передо мною уже не Марья Степановна, а Мамай.
Он смотрит на меня своими раскосыми глазами, смеется страшным смехом и кладет свою тяжелую руку мне на плечо. И вся его дикая орда хохочет.
«Сколько лет длилось татаро-монгольское иго?» — спрашивает Мамай, подмигивая левым глазом. И снова хлопает меня по плечу.
Я просыпаюсь.
— Так сколько лет длилось татаро-монгольское иго? — спрашивает меня Марья Степановна.
Класс хохочет. А я молчу.
— Эх, Веткина, Веткина! Неужели ты не знаешь, сколько лет длилось татаро-монгольское иго?
Я молчу, полная ненависти к Мамаю.
— Или ты все знаешь и тебе неинтересно ходить в школу и изучать историю нашей Родины?
Я молчу. Марья Степановна нервничает, и даже моя подруга Таня нервничает и толкает меня локтем.
— Может, ты что-нибудь скажешь? — просит Марья Степановна.
Я начинаю думать, что бы мне сказать. И ничего не могу придумать. В моих глазах стоит завоеватель Мамай.
«В школу ходят не спать, а учиться, — строгим голосом говорит Мамай. — Ученье — свет, а неученье — тьма».
— Веткина, что с тобой? Ты больна? — Марья Степановна мягко положила руку на мое плечо.
И в это время прозвенел звонок. Марья Степановна, тяжело вздохнув, покинула класс. Мне было жаль ее. Хотелось крикнуть и утешить:
«Никогда, никогда больше я не засну на уроке истории!»
Но я промолчала. И в дальнейшем со мной случалось такое: хочу что-нибудь крикнуть — и промолчу.
Сижу я за партой, смотрю в окно. И смотреть-то не на что, а я сижу, смотрю.
— Ты что, домой не собираешься? — спрашивает меня подруга Таня.
— Собираюсь, — говорю.
А сама опять сижу, смотрю в окно. Смотрю и думаю: проклятый ты, Мамай. Но уж так думаю, не спеша.
Подруга Таня хлопнула крышкой парты и гордо ушла. «Чего, — думаю, — они все от меня хотят? Вчера хулиган и двоечник Капустин пенал по классу катал, и все хохотали. А если я начну катать?..» И мне почему-то захотелось тут же покатать пенал. Но я взяла себя в руки.
Все уже ушли из класса. Я еще немного посидела и тоже пошла. Иду, на улице весной пахнет, март на дворе. А мне опять надо уроки учить. Уж завтра обязательно Марья Степановна спросит. Вот если бы не учить…
И вдруг меня осенила мысль: а что если и вправду не учить? Я даже за голову схватилась: да как я раньше до этого не додумалась? Почему это Капустин никогда в жизни уроки не учит, а я каждый день учу? Может, он умнее меня? Наверно, он давно уже до этого додумался — уроки не учить, — а никому не говорит. Сейчас понятно, почему он иногда на уроке хохочет. И тут такая меня злость взяла, что Капустин ничего мне раньше не сказал!
Пришла я в тот незабываемый день домой, окрыленная новой идеей, бросила портфель, легла на диван. Лежу, полная блаженства, — уроки учить не надо, ничего не надо.
Сестра Дуся сидит за столом, склонилась над книгой, что-то шепчет, глаза безумные. «Господи, — думаю, — до чего себя довела!» И так мне жалко стало сестру Дусю!
Я отвернулась к стенке, чтоб не видеть, как она мучается. Но тут пришла мама, потом пришел папа, потом соседка Екатерина Григорьевна.
Дуся стала что-то шептать маме, потом они подошли к папе, а потом к ним присоединилась соседка Екатерина Григорьевна.
— Почему ты не учишь уроки? — спросила почти ласково мама.
Я повернула голову и твердо сказала:
— Я больше никогда не буду учить уроки.
— Как? — растерянно сказал папа.
Мама, видимо, ничего не могла сказать.
— Да, — снова твердо сказала я.
И тут все что-то стали говорить в один голос, умолять, угрожать. Все были в панике. Одна я была спокойна и непреклонна. У меня был железный характер, которым неоднократно гордился папа. «Мой характер», — говаривал он.
В квартире стоял сплошной невообразимый гул, а я по-прежнему была непреклонна. И тут слово взяла Екатерина Григорьевна.
Екатерина Григорьевна все знала. Заболеет кошка — мама зовет соседку, надо сварить варенье — мама зовет ее. И даже папа звал Екатерину Григорьевну поговорить о международном положении.
— У вашей девочки душевный кризис, — сказала она. — Переходный возраст.
Я соскочила с дивана, схватилась за голову: вот это да — душевный кризис! И от гордости тут же снова свалилась на диван.
Все замолкли. Я лежала тихо, можно сказать, бездыханно. При душевном кризисе чем реже дышать, тем лучше. Все думают, что, может, последний вздох. Это я сразу же поняла и дышала время от времени.
Со стены, непонятно каким образом, левым глазом подмигивал Мамай. Вся его дикая орда спала, а кони ржали и били копытами. Кто-то подкладывал мне под голову подушку.
Утром я отправилась в школу, полная сил и энергии. Когда не надо ничего делать, всегда много сил и энергии.
Шла я не торопясь. Куда торопиться? Но в класс пришла все равно рано, минут за десять до урока. Подруга Таня сидела за партой и, зажав уши ладонями, что-то шептала, а иногда даже вскрикивала.
Класс било нервной дрожью. Аж парты подпрыгивали. Тут я вспомнила, что сейчас будет контрольная по русскому языку. Капустина не было. На первый урок он, видимо, решил не ходить.
— Эй, Хазбулатик, где Капустин? — крикнула я Хазбулатову, потому что он сидел с ним за одной партой.
Хазбулатов начал заикаться и что-то невнятно лепетать. Хазбулат меня ужасно боится с тех пор, как я дралась из-за него на шпагах. Переживает, как бы я его снова не начала защищать. Бедный Хазбулат!
Я подошла к Хазбулатову и грозно спросила:
— Где Капустин?
Хазбулатов побледнел.
— Не-не придет, — сказал он. — В кино ушел.
Как я не додумалась до этого!
— Ты куда? — спросила меня подруга Таня.
Я махнула рукой и выскочила из класса.
Хорошо было на улице. Тихий снежок падал. При татаро-монгольском иге такой же, наверно, снег шел, и все идет, идет…
В кинотеатре было безлюдно, и Капустина я увидела сразу же — он как раз покупал билет.
— Бери на меня, — прошептала я.
Капустин вздрогнул. Наверно, подумал: все, попался, донесет, выслеживала как отличница. Но тут же он справился с волнением, небрежно взял билет и отошел в сторону, презрительно не замечая меня. Я тоже взяла билет, подошла к Капустину и помахала билетом у него под носом. Капустин опешил.