Оленушка прислушивается... В монастыре что-то случилось: слышны голоса, стук, звяканье железом...
Оленушка вскочила: это уже не вьюга. Голоса явственно слышны... это голос Исачки... Еще голоса... Гул...
– Мама! Мамонька! Вставай!
– Ты что! Ты сдурела?
– Ох, нет! Слышишь?
На дворе уже ясно слышались крики сотен голосов...
– Батюшки! Владычица! Не пожар ли?
И мать, и дочь стали торопливо одеваться.
– Ах, Господи! Что ж это такое? Не стрельцы ли?
В окно застучал кто-то.
– Батюшки! Кто там?
Стук повторился, только не в окно, а в дверь.
– Вставайте! Пожар! Кельи горят!
– Владычица! Скорей, Олена! Ох, матушки!
Оленушка бросилась к дверям, едва успев накинуть на себя шубку... Двери распахнулись... В этот самый момент что-то темное накрыло ее, и сильные руки схватили поперек стана...
– Мама! Ой! О-о!
Что-то мягкое зажало ей рот, и голос ее замер в груди... В ужасе Оленушка чувствовала, что ее куда-то несут... Сзади слышались отчаянные крики, стук оружия, пальба...
Оленушка все поняла: монастырь взят... Но куда ее несут? Где мама? Где Иринеюшка?..
– Ребятушки! Голубчики! Отстоим! – слышался отчаянный голос Исачки.
– Владыко многомилостиве! Помози! – стонал где-то несчастный Никанор.
– Сдавайтесь, старцы! Вам ничего не будет.
– Поздно, святые отцы, монастырь наш.
– Никого не бить! Слышишь, ребята, отцов не трогать! – командует Кирша.
– Оленушка! Оленушка! Дитятко! О-о-о! – Это отчаянный голос матери.
– А мама где? Мамушка! – испуганно вскрикнула она.
– Ничего, ничего, девынька, матушка там...
– Не сгорела?
– Ох, что ты! Помилуй Бог! Она тебя ждет.
– Где?
– Там, в монастыре.
Оленушка встала на ноги. Юродивый запахнул ее шубку.
– Студено, закройся.
Из монастыря доносился неясный гул и крики. Оленушка со страхом поглядела туда.
– Что там?
– Ничего, не бойся, дитятко.
Как ни умел владеть собой юродивый, но Оленушка видела, что он дрожит.
– Там стрельцы, дедушка? – робко спросила она.
– Ничего, ничего, не пужайся...
– А Иринеюшка?
– Тамотка же.
Оленушка что-то вспомнила и задрожала всем телом.
– А где он?.. Это он унес меня...
– Пойдем, пойдем, – торопил ее юродивый.
Она оглянулась и увидела на белом, кровью окрашенном снегу широко раскинувшее руки мертвое тело. В груди его торчал нож... Мертвые, широко раскрытые глаза убитого глядели на небо, как бы спрашивая, что же там, когда здесь все кончено?
XVII. «НА ТЕПЛЫЕ ВОДЫ»
Вновь наступила весна. Суровое северное поморье, долго спавшее под снегом, проснулось под теплыми лучами весеннего солнца и зазеленело молодой зеленью. Зазеленел и Соловецкий остров, и Кемской и Сумской посады, и Анзерский скиток... Только не ждут уже к себе молодые кемлянки и сумские молодухи дружков милых, молодых стрельчиков, а молодая Вавилкина-попадейка своего мила друга, Иванушку-воеводушку: с весной отплыли московские стрельцы со своим воеводушкой «на страну далече...». Тихо в монастыре и около.
Зазеленел с весной и Архангельской – славный город, о котором так долго скучала Оленушка: и в Архангельском, и вокруг него, как говорила Неупокоиха, «разтвяли твяты лазоревые и пошли духи малиновые».
Цветут садики вокруг торговой площади в городе Архангельске. Да и вся площадь, особенно у заборов, зеленеет молодою травкою.
Утро. Весеннее солнце, только что выкатившись из-за восточного взгорья, окрашивает золотисто-пурпуровым цветом церкви и крыши домов и протягивает длинные тени поперек всей площади. У торговых рядов и около казенных весов и мер да у кабацкого кружала стоят возы с припасами съехавшихся в город из окрестностей поселян. Привязанные у возов и хрептугов лошади, пережевывая сено и овес, то и дело ржут, не видя своих хозяев. А хозяева, мужики и бабы, а равно рядские сидельцы и посадские люди, все это кучится к середине площади, где высится огромный деревянный «покой», два столба с перекладиною. С перекладины спускается длинная, круто плетенная веревка, с петлею на конце. Тень от виселицы и от веревки идет по головам собравшейся толпы, теряясь где-то за заборами и в зелени садиков.
Все смотрят на виселицу, перекидываясь односложными словами и междометиями. Иногда из нестройного гула ясно вырежется и замрет среди лошадиного ржания фраза удивления.
– Ишь ты, какой покой-от съерихонили, и-и-ах! – острят тут же толкающиеся земские ярыжки.
Под виселицей ходит варнак с рваными ноздрями, в красной касандрийской рубахе, с засученными рукавами и исподлобья вскидывает своими немигающими глазами на толпу. Это палач.
Два стрельца, приставив ружья к виселичному столбу, расположились под виселицей, и один у другого ищет в голове.
Вдруг где-то за площадью глухо застучал барабан. Толпа колыхнулась. По лицам у всех пробежали не то тени, не то лучистые искры. Головы поднялись и беспокойно задвигались на плечах. Барабан не умолкал, все более и более приближаясь.
Впереди взвод стрельцов, с барабанщиком в голове взвода. Барабан выбивал глухую беспорядочную дробь, а барабанщик, лениво колотя палочками по туго натянутой шкуре, шибко делал выверты локтями. Стрельцы шли сердито, как бы стыдясь своего дела, а понурый Чертоус беззвучно шевелил губами.
За стрельцами – жирный, красномордый попина, в черной рясе и с крестом в отекших от жиру руках. Видно было, что торчавшая впереди виселица поглощала все его внимание.
За попом – поджарый подьячий, в потертом кафтане и с таким же потертым лицом. За ухом лебединое, в виде лопаты, перо, а у пояса медная с ушками чернильница.
За ним стрелец вел за поводок пегую клячу, на которой лицом к хвосту сидел высокий старик с седою, сбившеюся на затылок косою. В руках он держал горящую восковую свечу.
Далее следовала телега, в которой, лицом назад, покачивались при движении и терлись одна о другую плечами две человеческие фигуры. В руках их горели зажженные свечи.
За первой телегой другая. В ней тоже два седока задом и оба со свечами.
За телегами другой взвод стрельцов. У самых виселиц шествие остановилось. Стрельцы сняли с пегой клячи необычайного седока с седою косою. Старое, темное и осунувшееся лицо оборотилось к толпе и усталыми глазами из-под седых, нависших бровей глянуло на виселицу... На лице показалась грустная улыбка... Это был архимандрит Никанор.
Толпа замерла. Слышалось только усиленное дыхание да изредка подавленный вздох.
Сняли и с первой телеги двух седоков, у которых к ногам прикованы были дубовые колодки. У одного, высокого, плечистого, хотя, видимо, изможденного колодника, красная голова так и отливала на солнце золотом, а запавшие глаза искрились, как у кошки в темноте. Другой, худой и косматый, с сумою через плечо, казалось, любовался виселицею и всем, что он видел... Добрые глаза светились детскою радостью... Это были огненный чернец Терентьюшко, ученик Аввакума, и Спиря-юродивый.
Сошли со второй телеги, гремя цепями, как спутанные лошади, сотники Исачко и Самко.
Все осужденные встали в ряд. У каждого в руках горело по свечке. Все молчали, только Исачко косился на виселицу, над которой в голубой лазури утреннего неба кружились голуби, и судорожно улыбнулся: вероятно, ему вспомнился любимец его, турман «в штанцах», застреленный воеводою Мещериновым Ивашкою и теперь покоящийся в земле, на острове...
К осужденным подошел поджарый подьячий, вынул из-за пазухи кафтана бумагу, развернул ее, снял шапку и, крикнув пискливо-скрипучим голосом к толпе «шапки долой», стал гнусить что-то...
Все слушали как будто рассеянно, словно бы то, что читали, совсем до них не касалось... Никанор же, который стоял первым, слушая читаемое, задумчиво качал головой, между тем как посиневшие губы его беззвучно шептали: «И се мимо иде, и се небе... и камо иду, не вем... дние его яко цвет сельний – и тако отцветут... да-да, отцвели... отцветут и падут»...