Стукнула дверь. Пришла мама. Отец оторвался от стола, резко придавил окурок.

Вздохнул. Будто на что-то решился.

С того дня все переменилось дома. Отец отвинтил тиски, закинул куда-то паяльник, соскоблил ножом все пятна со стола. Комната снова стала похожа на комнату, а не на мастерскую, стол белел крахмальной скатертью.

И отец с матерью совсем другими стали.

Когда хмурился отец, мама улыбалась. А когда улыбался отец, мама хмурилась и ходила заплаканная. Прямо как на весах — то один вниз тянет, то другой…

Если бы хоть Михаська знал, что у них там происходит, о чем они спорят!.. Но он входит — дома тишина. Молчат или говорят о пустяках. Словно ничего и не было.

Что за народ эти взрослые? Нет чтобы все прямо, открыто. А то боятся своим же детям правду сказать. Будто они враги какие, шпионы, сразу на улицу побегут во все горло орать.

Если неприятность — почему шушукаться надо? Скажите! Мальчишка или там девчонка, понятно, не взрослые, но они же люди, поймут, может, даже лучше взрослых все поймут. Посоветовать не посоветуют, конечно, зато все в доме нормально будет. Не придется прятаться, шептаться, словно заговорщикам.

Да, отец с матерью таили что-то от Михаськи.

И он видел, что отец перетягивает весы. Мама ходит совсем расстроенная, с Михаськой почти не говорит, отворачивается, будто виновата перед ним. А отец песню поет: «По долинам и по взгорьям…»

Видя, как отец улыбается, а мама молчит и хмурится, Михаська чувствовал, что между ними идет борьба. Может, отец заставляет маму что-то сделать? Что? Он ничего не мог придумать. Да и смешно — с чего бы это он стал ее заставлять? Ничего не понятно…

И все-таки он подумал, что эти годы, пока они жили без отца, мама была как будто смелей. Ей было очень трудно. Михаська знал: мама сдает кровь для фронта, чтобы получить донорские карточки — масло, молоко, лишний хлеб. Она кормила этим Михаську; и он не раз уже думал: ведь мама как бы отдает ему свою кровь. И платье она свое голубое в горошинку продала, чтоб купить хлеба, а отцовский костюм не тронула, сохранила, хотя могла бы продать.

Она сильная, мама. Михаська знает это. И он хотел, чтоб она не молчала, чтоб она перетянула отца на их весах.

Он иногда спрашивал себя: а почему они вообще появились, эти весы? Почему мать и отец, скрывая от него, будто все время борются? Что же, и до войны они тоже такими были? Или только сейчас? Значит, кто-то из них стал другим? Мама? Но Михаська был все время с ней.

Значит, отец?

Видно, чтобы было равновесие на весах, чтобы они оба улыбались или вместе огорчались, нужно какое-то неравновесие внутри их…

17

Все прояснилось разом и случайно, как это часто бывает.

Как-то отец пришел с работы и сказал маме, что он познакомился с одним мастером, который шьет дамские туфли. Мама вяло кивнула головой, но отец потребовал, чтобы они сразу пошли к мастеру, потому что у него всегда очередь, а сегодня он приглашал сам. Михаська читал книгу, уроки он уже приготовил по старой привычке, и они отправились к мастеру все вместе.

Фамилия обувщика была Зальцер, и Михаська подумал, что где-то слышал эту фамилию. Во дворе двухэтажного деревянного дома им сразу указали на дверь, где он жил; но когда отец постучал, ему долго не открывали. За дверью что-то шуршало. Михаське показалось, что кто-то смотрит на них в узкую щель. Отец постучал снова, и вдруг голос из-за двери неожиданно спросил:

— Кто там?

— К Семену Абрамовичу от Седова, — сказал отец, сказал твердо, тщательно выговаривая слова, будто пароль.

И Михаська вспомнил, что фамилию Зальцер называл Седов. Дверь распахнулась. На пороге стоял горбоносый маленький человек в клетчатой куртке, висевшей на плечах. Из открытого ворота куртки в изобилии торчали густые кудрявые волосы. Глаза у обувщика были навыкате и слезились.

— Проходите быстрее! — приказал он сердито.

И отец, и мать, и Михаська быстро вошли в полутемный коридорчик, а затем в комнату с высоким лепным потолком.

У стены стояло пианино. Михаська уселся напротив него.

Вся комната отражалась в его полированных боках.

— Детей мы обычно не впускаем, — сказал волосатый обувщик. — У них есть такая привычка — обращаться к детям за сведениями.

— У кого это у них? — удивленно спросила мама.

— Да есть тут… — недовольно отмахнулся Зальцер, — интересующиеся. Мальчик не проболтается? — спросил он у отца.

— Он у нас потомственный разведчик, — сказал отец. — Нем как рыба.

Он хотел польстить Михаське, загладить глупый вопрос этого Зальцера, но Михаська все равно обиделся. Что он, девчонка-болтушка?… А потом, какие тут тайны? На фронте, что ли?

Семен Абрамович облегченно вздохнул и как-то разом переменился. То он был злой, а то вдруг расплылся в улыбке и показал золотые зубы.

— Очень приятно познакомиться! — сказал он, подошел к маме и поздоровался с ней за руку. — Ну, с вами мы знакомы. Общие, так сказать, знакомые… — весело кивнул он отцу и протянул руку Михаське: — Здравствуй, здравствуй, мальчик! Очень, очень приятно! — повторял Зальцер, похаживая по комнате. — Такие, знаете ли, контакты, как говорится, обоюдополезны и в наше время просто необходимы. Может, чайку?…

Мама помотала головой, и Михаська заметил, как взглянул на нее отец, когда Зальцер отвернулся.

— Значит, туфельки? — сказал Зальцер. — Какие желаете? Обыденные, выходные, бальные? Впрочем, что ж нам скрываться — люди все свои!

Он подошел к пианино, оглянулся на дверь, спохватился, накинул крючок, хотя была еще одна дверь там, в коридорчике, а она уже на запоре, и открыл крышку пианино.

— Ну вот, выбирайте любые, ваш размер, — сказал он и начал доставать из лакированного пианино дамские туфли.

Он ставил их на стол, и скоро на столе вырос целый магазин. Каких только туфель тут не было! Серые с пуговкой на носке, белые, тоже с пуговкой. Были попроще и покрасивее. Михаська в свободное время заглядывал в магазины, полки там пустовали, а если и выбрасывали обувь, то по ордерам, а тут у одного человека столько сразу!

— Выбирайте, выбирайте! — повторил Зальцер, почему-то поглядывая на окно. — А это самые изысканные, бальные лодочки. — Он поставил в центре стола туфли, сверкающие, как пианино. У них был высокий каблучок, а спереди по носку проходила золотая строчка.

Мама охнула. Глаза у нее давно уже загорелись, сразу, как только Зальцер стал доставать туфли из пианино. А тут она прямо охнула.

— Как из сказки, правда? — оживленно спрашивал Зальцер. — Как из сказки! Помните Золушкины башмачки?

Михаська помнил Золушкины башмачки, но ведь те были хрустальные, прозрачные, а эти черные, хоть и блестят.

— Нравятся? — спросил Зальцер у мамы.

Впрочем, зря он спрашивал, это и так видно было.

— Ну берите, — сказал он. — Они ваши. Я вам дарю.

Мама охнула еще раз, замотала головой; и отец тоже запротестовал, вытащил из кармана деньги и начал отсчитывать.

— Ну что вы! — воскликнул вдруг Зальцер, сердясь. — Право, как маленькие. Что вы в этом нашли? Я дарю так, и вы потом когда-нибудь отблагодарите. Мы — вам, вы — нам. Ясное дело, не с бухты-барахты. Думаю, мы с вами подружились напрочно?

— Конечно, конечно, — говорил отец, а мама не могла отвести глаз от туфель.

— Ну так вот! — сказал Зальцер. — Берите — и все!

Мама отвела наконец глаза от туфель и посмотрела на Зальцера.

— Нет, бесплатно я не возьму, — сказала она твердо. — Виктор, заплати.

Отец снова стал отсчитывать деньги; и Михаська подумал, что вот все-таки какая она молодец, мама, как твердо сказала сейчас, что бесплатно не возьмет.

Зальцер успокоился, взял деньги, приговаривая:

— Вот ведь вы какие, вот какие…

Потом наступила тишина. Пока Зальцер заворачивал мамины туфли в газету, Михаська смотрел в полированный бок пианино. В нем отражался буфет, который стоял за спиной у Михаськи, а рядом, на тумбочке, — радиоприемник. Михаське стало смешно. Он подумал, что, наверное, и в буфете вместо посуды, и в радиоприемнике вместо проводков и ламп, как в пианино, хранятся у Зальцера разные туфли.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: