А отец улыбаться Михаське перестал. Вся доброта его куда-то исчезла. Хоть и не злой, но и не добрый.
Только однажды вдруг раздобрился. Пришел подвыпивший, с каким-то свертком и поставил его перед Михаськой.
Тот развернул газету — думал, игрушка — и чуть не плюнул. Это была серая гипсовая кошка с дыркой в голове. Копилка. Домашняя сберкасса.
Михаська вспомнил, как эти кошки стояли целой вереницей на базаре, перед картинами с лебедями.
Отец придвинул ему кошку, сказал:
— Давай соревноваться: кто быстрей накопит! Я на дом, ты на бочку мороженого…
Михаська представил бочку мороженого, целую бочку — вот пир горой можно устроить! — и не удержался, улыбнулся.
Отец обрадовался, шлепнул его по плечу и пообещал:
— За каждую пятерку буду давать тебе рубль, за четверку — полтинник. Знай учись! Да ешь мороженое.
Михаська даже плечами передернул: будто покупают его. Ничего не сказал отцу. Но тот по субботам брал дневник, тетрадки, считал хорошие отметки и сам совал деньги за них в голову кошке.
Иной раз за неделю выходило рублей шесть. Михаську вдруг холодным потом прошибло: сам для себя, незаметно, оказывается, считал, сколько денег положит ему отец. Ему хотелось грохнуть эту кошку, пойти к Фролихе и проесть все, что там накопилось, но чтоб только кошки больше не было. А то глаза выпучит — ждет, когда он пятерку получит.
Но он не ломал ее. Сам не знал почему, не ломал — и все.
Может, отца боялся?
А кошка сидела на этажерке и следила за Михаськой.
…Михаська почувствовал, как кто-то тянет его за ворот.
— Иди погрейся, — сказал отец.
Михаська обрадовался, побежал к Сашке.
— Ты-то чего торчишь тут? — спросил его Свирид. — У тебя мать продавцом, а ты мерзнешь.
— Продавец не продавец — все одно, — сказала Сашкина мать. — Сегодня даже, говорят, продавцов обыскивать будут, не больно-то…
Михаська отошел от них. И ни в чем не виновата Сашкина мать, а будто ведро помоев на голову вылила. Тошно-то как! Он представил, как какие-то люди обыскивают мать, будто воровку, — не унесла ли чего…
— Смотри-ка, — говорит отец, — твои подружки.
На маленьком «пятачке» среди завитков очереди толкались Катька и маленькая Лиза. Лизка даже посинела от холода.
— Все говорят, денег нет, а в магазин пришли, — сказал отец.
— Ты что говоришь! — крикнул Михаська, обернувшись. — Они руки продают. За рубль, понял?
Ветер сразу выдул слезинку из глаз.
— Как — руки продают? — удивился отец.
Михаська ничего ему не ответил. Даже если бы он и сказал отцу, тот не понял бы.
Просто у Катьки и Лизы на каждой ладони по химическому номеру. Две очереди. Одна ближе, другая дальше. И они эти очереди продают. За рубль. Потому что всё дают в одни руки.
20
В магазин пускали партиями по сто человек. И хотя без очереди никто не лез, когда открывали дверь, начиналась давка. Люди, держась за локти, не входили, а вбегали в магазин. Иногда кто-нибудь отпускал локти стоящего впереди, очередь рвалась, как старая веревка, и начиналась паника. Те, что стояли сзади, нажимали и кричали. Милиционерши пытались закрыть дверь, чтобы навести порядок, но партия прошла еще не вся, и дверь закрыть не давали.
В самой толкучке неожиданно возникал Савватей с дружками, и немного погодя действительно оказывалось, что у кого-то вытащили карточки, а кто-то потерял деньги.
Тут очередь свирепела, сжималась как пружина, и если тебя вытолкнули из нее, кричи, божись — не пустят, пока не схлынет волнение и пружина не ослабнет.
Она была как живое существо, эта очередь. Она двигалась, шевелилась. Но если б грянул вдруг гром, пошел ливень, град, никто бы не разбежался. И Михаська стоял вместе со всеми и ничему не удивлялся, потому что эти люди, эта очередь, слишком хорошо знали, что такое еда, что такое конфеты малышне, что такое коммерческий магазин, где можно купить хоть немного сахару, муки или масла без карточек.
Первой, кого увидел Михаська, когда очередь, словно волна, занесла их в магазин, была мама.
Она стояла за гнутым стеклянным прилавком, и кривое стекло согнуло ее пополам. Будто мама просит что-то. Михаська хотел подойти к ней, но отец уже дергал его за руку. Надо было занимать сперва очередь в кассу, а потом уж бежать вдоль прилавков — выбирать, что купить.
Люди брали сыр, масло, колбасу, а отец почему-то выбил конфеты, и они еще три раза обернулись в очереди у кассы и снова и снова отбили чеки на конфеты.
Теперь они опять стояли в очереди. Уже к маме. Михаська не отрываясь смотрел на нее. Мама была какая-то незнакомая, строгая. Михаська видел ее на работе и раньше, в госпитале. И тогда мама была строгая, если делала что-то важное, но лицо ее оставалось теплым, ясным, светлым. А сейчас будто какая-то тень набежала на него. Она нахмурила брови и не отрывает глаз от своих весов, не взглянет даже на них с отцом.
Михаська подошел к весам. Он протянул маме чек, хотел сказать: «Свешайте конфет», но не смог. Язык просто не повернулся сказать маме это, как какой-то продавщице. Но мама и правда была теперь продавщицей, и все ей говорили: «Свешайте, свешайте» — и никому ничего больше не требовалось.
Всем было все равно, что за человек там за прилавком; главное, чтоб он взвесил и не ошибся, не надавил пальцем на весы, не обжулил.
Мама смотрела на Михаську, ей в глаз попала какая-то ерундовина, и мама моргала-моргала, хотела выморгнуть эту ерундовину.
Она замешкалась немного с Михаськой, а очередь сразу зашумела на нее: все тут торопились, всем было некогда — и мама сунула Михаське кулек с конфетами, словно чужому, просто покупателю, и продолжала вешать свои конфеты, не отрываясь от весов.
А слезинка ползла у нее по щеке, и мама дула на нее краешком губ, хотела сдуть и все не могла…
Дома было неуютно и холодно. Истопить печку мама не успела, и отец начал строгать лучину. Михаська развернул кулек. Конфеты оказались шоколадные, с фруктовой начинкой.
Последний раз ел Михаська такую конфету у Юлии Николаевны. На прошлый Новый год она позвала к себе Катю с Лизой, Сашку и еще нескольких ребят. Всем досталось по такой конфете. Когда конфеты съели, а фантики спрятали по карманам, Юлия Николаевна вдруг рассказала, почему сейчас мало конфет. Оказалось, машины, которые раньше выпускали конфеты, теперь делают патроны.
— Хорошо! — сказал тогда Сашка. — Фашистам к чаю.
Они рассмеялись. Но еще от одной конфетки никто бы не отказался. А больше у Юлии Николаевны не было.
Михаська часто думал, что, когда наступит мир, он объестся конфетами. И вот они лежали перед ним. А есть их совсем не хотелось.
Михаська лег в кровать.
В печке гудел огонь, он освещал лицо отца, и оно казалось ярко-красным и недобрым.
Михаська решил, что обязательно подождет маму, но незаметно уснул.
Он проснулся вдруг, сразу, от какого-то странного звука. Как будто кто-то плакал. Михаська сел на кровати.
— Перестань! — тихо сказал отец. — Вон и Михасика разбудили.
— Что? Что случилось? — испуганно спросил Михаська.
— Ничего, ничего, сынок, ты спи, — ответила мама.
Отец курил, и в темноте ярко светилась красная точка.
Михаська вспомнил, как до войны, еще совсем маленьким, он просил отца нарисовать ему что-нибудь в темноте папироской. Если быстро крутить огоньком, получается картинка. Забавно. Отец словно услышал это.
— Хочешь, нарисую? — спросил он.
И Михаська лег, успокаиваясь.
— Нарисуй, — ответил он хриплым спросонья голосом.
Отец раскурил папироску, чтоб она горела поярче, и стал выписывать в темноте круги, крендели, шары, а потом сказал:
— Теперь смотри.
Он провел красный квадрат, над ним нарисовал треугольник, а на треугольнике маленький квадрат. Из квадрата пошли завитушки. «Дом, — понял Михаська. — И тут этот дом!»
Михаська повернулся к стене и притих, стараясь уснуть.
Ночью ему приснился бревенчатый дом. Бревна были красные, как головешки. И дым из трубы был не дымом, а кудрявым огнем. Михаська думал: как жить в таком доме?