Когда такая затея удалась, он несколько дней сиял и гордился успехом, но вдруг случайно от грубоватого Бутенина узнал, что многие офицеры рассматривают это начинание как стремление Нахимова утвердить свое превосходство и предстать в глазах начальства вожаком кают-компании, усерднейшим блюстителем уставов.
Затем оказалось, что взгляд на него переменился даже у друга Михаилы. Да, Рейнеке мог подумать, что Павел Нахимов стремится в высшие сферы и равнодушен к друзьям молодости. Он узнал об этом в отсутствие приятеля, продолжавшего и зимой скитаться ради продолжения описи берегов. Со страстью отчаяния одинокого человека Нахимов написал:
"Есть ли это то, что я понял, то я очень далек от того. Во-первых, потому, что не заслуживаю, во-вторых, что не так счастлив. Но если бы судьба меня и возвысила, то не всегда ли мысли наши были одинаковыми об таком человеке, который, возвыся свое состояние, забывал тех, у которых искал прежде расположения. Не всегда ли такой человек казался нам достойным полного презрения? Итак, неужели это мой портрет? Неужели этими словами ты хотел изобразить мой характер?"
Бедняга! Лишиться нравственной опоры в совершенном уважении друга, когда приходится задавить свое первое серьезное чувство к девушке, потому что оно без взаимности. Ни любви, ни дружбы сразу?! Это до того ужасно для молодого человека, воспитанного романтическим временем на патетических фразах, что он серьезно заверяет Рейнеке в том же письме:
"Право, я не таков… Мысль, что я потерял твое расположение, меня может убить".
Неправда! Он себя только еще начинает понимать!
Не убивает даже неразделенная любовь. Где же так сильно действовать короткому сомнению в действительных чувствах друга? Изо всех этих огорчений следует, однако, на некоторый период пристальное и более или менее непредвзятое самоизучение. И если ему в какой-то мере помогли любовь и дружба, то свою работу для достижения зрелости сделала также ненависть, соединенная с презрением.
Предметом этого острого и нового для Павла Степановича чувства был старший квартирмейстер Пузырь, некогда жалкий и гаденький участник трагических событий на Вандименовой Земле. Лазарев ценил в Пузыре одинаково неутомимого доносителя и прекрасного парусного мастера, а может быть, даже прощал первого ради второго. Но Павел Степанович обнаружил, что не может с офицерским спокойствием относиться к нижнему чину. До спазмы в горле, до зуда в ладонях доводила его речь Пузыря, пересыпанная прибаутками и ласкательными окончаниями, потому что не мешала квартирмейстеру его елейность густо материть молодых матросов и больно щелкать их по голове железными своими пальцами (или теми же пальцами закручивать кожу до разрыва и крови!).
Когда на переходе архангельского отряда в Балтийское море Павел Степанович пообещал Пузырю такую же расправу с ним, если квартирмейстер не прекратит своих палаческих действий, он ощутил, что в самом деле способен бить хоть и мерзавца, но, во всяком случае, человека, не имеющего права сопротивляться, ответить на удар… Ужасно!..
Это было у Лофотен. Дикие причудливые обиталища духов норвежских саг обступали горизонт, и каменные стены их казались напитанными темной обильной кровью. Проводив хмурым взглядом трусливо засеменившего Пузыря, Нахимов разжал кулаки и усмехнулся. За-валишин сказал бы, что в нем было сейчас бешенство ярлов, героев здешней древности. Но он трезво оценил, что попросту угрожал своим офицерским правом расправы. В этом и состояла перемена – он начинает привыкать к власти; конечно, ею можно распорядиться умнее, обойтись без выбитых зубов, но и это неразумное свидетельство власти, оказывается, может быть приятно.
Да, Михаиле Францевич был прав – и в нем совершались перемены.
Одним из первых офицеров "Азова" Павел Степанович запасся перед уходом эскадры из Кронштадта в Англию двумя частями книжки лейтенанта Броневского. Всем было известно, что Портсмут только станция на пути эскадры в Средиземное море. А на такой случай Броневский служит гидом в портах Италии и Греции. Еще существеннее представлялось значение этой книги потому, что в ней описывались боевые кампании русского флота под флагом Сенявина. А Дмитрий Николаевич, постаревший на два десятка лет (дух захватило, что он был рядом на "Азове"), подтверждал иногда:
– Уж не припомню, поглядите у Броневского.
Но тут было некоторое кокетство старого адмирала. Его память оставалась свежей, и даже однажды на шканцах ("Азов" шел в бейдевинд в голове левой походной колонны) он вспомнил, что Броневский соединил две его инструкции в одну для Афонского сражения.
Старый адмирал обращался к Лазареву, но говорил достаточно громко, чтобы его слышал вахтенный начальник, замерший при первом упоминании турок и великого Ушакова.
– Мудрое правило Федор Федорович установил еще у Тендры – уничтожать корабль капудан-паши… Без своего адмирала турки не сражаются. Но с течением времени неприятель наш усвоил сию истину, и тогда все его флагманские корабли при баталии стали занимать места в середине строя, прикрываясь и с хвоста, и с головы, и даже с резервом за линиею для помощи. Вот и пришлось сообразить, что при таком предмете нам иметь в своих действиях.
Тростью, с которою старый адмирал, выходя из салона, не расставался, он очертил в воздухе некое расположение турецкого флота и, быстро отступив на шаг, ткнул пять раз в направлении воображаемой линии врага:
– А тут мы. Я – на "Твердом", Грейг – на "Ретвизане", с каждым из нас еще корабль, и в трех группах остальные линейные корабли парами. Для чего? Чтобы вернее и скорее победить двум – один неприятельский корабль. Оба атакуют с одной стороны, и с той, на какую видна будет удобность бежать турку.
– Таким решением вы получили возможность управлять эскадрою на всех этапах боя. Даже в Трафальгарском сражении этого не было, – сказал Лазарев.
– Не перехвалите; делали, что могли, что по здравому смыслу следовало. Теперь вам, молодым, в случае чего, надо не уронить русского морского звания.
Михаил Петрович почтительно склонил голову:
– С вами не уроним.
– А надобно и без меня, – вдруг резкой скороговоркой оборвал адмирал и, приложив руку к фуражке, удалился.
Читая рассказ Броневского о действиях кораблей Сенявина вместе с пехотой и вооруженным народом Рагузы, Цары и Каттаро против наполеоновского генерала Мармона, Павел Степанович задавался вопросами, на которые автор дипломатично не отвечал. Хотелось расспросить адмирала, что же Александр пренебрег при соглашениях с Наполеоном родственным народом, естественным союзником, и свел на нет все победы Ушакова и Сенявина, все подвиги таких моряков, как Скаловский или Лукин?
Но чем ближе была цель плавания, тем угрюмее становился адмирал и казался неприступнее. Кто-то передал, что Дмитрий Николаевич с горечью вспоминает перед приходом на рейд гнусную выходку петербургских заправил. В 1808 году приказание срочно возвращаться в Балтику из Эгейского моря Сенявину прислали, но не предупредили, что Россия в войне с Англией, и пришлось Сенявину сначала скрывать эскадру на Лиссабонском рейде, а потом решать, какому же врагу – французу или англичанину – сдаваться? Решил: и так и так Петербург свалит на него вину за позор, так уж лучше англичанам. Французы разграбят суда и зачислят матросов в свои войска, а у британцев он выговорит по крайней мере, что с заключением мира эскадру отпустят в Балтику, а покуда будет война – стоять им на Спидхедском рейде, на том самом, где сейчас "Азов" и прочие корабли ждут, как дорогих союзников…
И снова, на вахте находясь, подхватил Павел Степанович слова Лазарева, сказанные Сенявину вроде в утешение:
– Общество наше всегда приравнивало это ваше соглашение с англичанами к победам под вашим флагом.
– Даже?! – словно усомнился Сенявин. Но по тому, как он твердой рукой расправил холеные и подбритые баки, лейтенант понял, что и сам адмирал высоко ценит свое упорство, свою – редкую в жизни военных людей – -мирную победу. И правда же, англичане могли расстрелять эскадру, держать ее личный состав в лагерях, а согласились кормить и помогать ремонту, и не смели заглядывать на плененные корабли, которые продолжали жить по Петровскому уставу.